Надо вводить не меньше 6-ти гнезд героев (семей, групп и пр.). Главки должны быть сложены не как ладони с пальцами вместе. Ладонь к ладони, а не паз в паз. И как назвать эти ладони? Надо что-то новое: больше, чем глава, меньше, чем часть. Может быть идти не от поэтики, а совсем от другой дисциплины — военного дела, химии, морфологии растений, — не знаю.
У меня строят новую сторожку с гаражом. Старая, которую выстроил я сам в 1936-м, сгнила. Работают отличные ребята — молодые плотники. Нынче связали первый венец. Я любуюсь: какая красота плотничье ремесло! Что за роскошь — цельный лес, окоренные обструганные, белые бревна! Что за волшебство — русский топор! Какие он выделывает формы и насколько вечны они, испробованные, испытанные бурями, водой, снегами <…>
Вот у кого надо учиться строить романы — у русских плотников: ни гвоздь им не нужен, ни железная скоба, ни клей, ни камни краеугольные. Дом сам на себя опирается и сам себя держит. Не оторвать глаз!..
1955
17 января. — Мусоргский не кончил «Хованщины», Бородин — «Князя Игоря». Но был Римский-Корсаков, доделавший их работу.
В литературе никто ни за кого не дописывал неоконченных произведений. «Тайна Эдвина Друда» остается тайной Диккенса. Исследователи не могли разгадать замысел автора, жизнь которого прервалась на недописанной главе романа.
В нашей литературе были трагедии авторов, горестные для всех читателей и для истории. Такова судьба «Мертвых душ». Но даже в других случаях, когда читатели не испытывают особой грусти, что писатель не успел кончить романа, а только слегка пожалеют об этом, для самого писателя невозможность закончить работу всегда трагична.
<...> Может быть, читателю безразлично, будет ли завершен «Последний из удеге» или нет. Автору его кажется, что дописать роман — его долг, и он всех старается уверить, что этот долг будет исполнен. Толстому и Горькому уже все равно теперь, что мы думаем о «Петре Первом» и «Климе Самгине», но при жизни им это было знать болезненно необходимо, и еще болезненнее, страстнее они стремились довести до конца свои эпопеи, оборванные смертью.
Все более жутко думать мне о последней своей работе... Никто не знает, чем она должна быть, никто не видит здания, уже возведенного в моем воображении. И если все сейчас оборвется — нельзя будет найти в строительном мусоре моих папок ничего, кроме пыли и щепок. Я не подвез даже сырого материала на территорию стройки, не вычертил плана, и фундамент еще не поднялся над глубоким котлованом. Что это такое — мой храм, моя халупа, дворец, казарма, мой сад, мое поместье, мой парк или огород? Один я проецирую замысел в будущее.
Допускаю, что преувеличиваю, подобно каждому автору, значительность своего сочинения, и даже близким мне читателям мало будет дела до того, кончу ли я работу или она оборвется на полуслове. Но если им и будет безразлична ее судьба, для меня она, пока я еще жив, ах, как она дорога! И если я даже выведу здание под крышу, все равно умру с сознанием невыполненного долга.
А Римского-Корсакова для искусства писателя никогда не будет.
19 января. Очень поздно ложусь — в 3, 4 утра. Причина все та же: надежда — вот-вот «пойдет» писание. Но все срывается, не выходит. Бросаю, опять берусь, то заставляю себя, то руки опускаются, — рассеяние, тоска, отчаяние. Мука эта — страшное испытание здоровью. Вижу, ощущаю это, и ничего не в силах переменить. Под сознанием все-таки убеждение — пусть инертное, но не умирающее: а все- таки переболею и оживу!
Читал опять Твардовского (искал смоленский колорит — в «Муравии»), — талантливые и страстные стихи. Главное: он говорит не для одного себя, почти всегда о том, что задевает другого, возможно — всех. В этом и есть самая суть поэзии. Даже озаглавливая стихотворение: «Самому себе», — он выражает нечто важное другому.
А если сил и жизни целой,
Готовой для любых затрат,
Не хватит вдруг, чтоб кончить дело,
То ты уже не виноват.
Я думал: виноват я или не виноват, если не кончу дела? Живу я с чувством, что виноват.
1 февраля. — <...> Л. Толстой, когда он, еще думая о «Декабристах», начал «1805-й год», написал о себе, что чувствует себя «писателем всеми силами своей души...».
Почему, при глубоком убеждении в своей художественной зрелости, я эти годы не являюсь писателем всеми силами души? Что мешает?
Прежде всего привычка отвлекаться от своего труда делами «общественности» (а чаще — иллюзией таких дел). Боязнь, что если я отойду от этих дел, мне это отомстится. Дальше — старание отвечать услугой на всякую просьбу, либо по зову совести, либо по внедренному воспитанием навыку вести себя «комильфо».
Не наговариваю ли я на себя? Не проще ли, не грубее ли все это? Не матушка ли лень широкой, толстой своей задницей расселась на моей дороге?
Нет. Не было за эти годы дня, чтобы спала моя душа и чтобы не хотела голова вертеть своими жерновами. Но вывернуть просто так все, что творится во мне, на бумагу — не умею и не могу. Есть блюда, которые должны долго готовиться, прежде чем поспеют к столу.
Не все силы души созрели. А гадать — почему? — бесполезно.