Каха тоже вымыл и вытер руки. Мы вышли на балкон, закурили. В одном конце его собралось несколько человек. Наверное, родственники и соседи. Откуда-то вкусно пахло жареной картошкой. Я почувствовал голод. Родственники и соседи тихонько беседовали. Я не знал ни одного из них. Дул ветер. Бескровные, мертвые лучи заходящего солнца обматывали столбы балкона, бессильно лились на пыльный пол, побеленные штукатуренные стены, забранное решеткой окно большой комнаты с закрытыми изнутри ставнями. После сумрачной комнаты было приятно видеть мощеный двор, слышать шелест деревьев и негромкое деловое обсуждение предстоящих похорон. Я грустил, но грусть эта была приятна, может, оттого, что я ушел в воспоминания, возвращаясь мысленно к тому хорошему, что было связано с этой семьей. Я любил их, а переживать любовь, видимо, приятно само по себе, даже тогда, когда глава этой семьи лежит посреди комнаты, стены которой увешаны фотографиями, запечатлевшими счастливый период жизни этих людей. От былого счастья оставались одни фотографии, но кончина дяди Ираклия не отвращала меня от жизни. По-иному обрушились на меня смерти Цотне и Важа. А эту я встретил подготовленным и прекрасно это понимал. Грусть и отрада владели мной сейчас. Мне было отрадно, что я снова в этой дорогой для меня семье, и грустно оттого, что́ я здесь встретил. Наверное, и все остальные, сгрудившиеся в том углу балкона, что под руководством Зуры совещались по поводу предстоящих похорон, испытывали такое же, пусть несколько отличное от моего, подспудное чувство приятного. Они ощущали нечто вроде удовлетворения от той заботы и любви, которую проявляли сейчас к семье умершего. А это позволяло им благосклонно взглянуть и на самих себя, а когда ты сам себе кажешься хорошим, невозможно не испытывать удовлетворения. И в то же время все были искренне опечалены, только печаль их скрашивалась удовольствием. Если бы людям не нравилось ходить на панихиды и похороны, никто бы не ходил. Тут, несомненно, подмешивается элемент приятного, потому что кому это противно, тот на похороны не пойдет. Все это отнюдь не означает, будто на свете не существует полной скорби. Она существует, но граничит с умопомрачением. Именно на таких помешанных походили дядя Ираклий и тетя Нуца в день похорон Цотне. А сейчас на этом балконе никто не оставлял такого тягостного впечатления…
Я прошел до конца балкона, присел в плетенное из соломы кресло и повернулся к саду. На краю его башней возвышалась торцовая стена кирпичного дома с единственным узким окном. Как прекрасен становился этот сад осенью! Желтые листья осыпались с ольхи, позолоченные ветви блестели на солнце, и только зажатый между двумя стенами, вытянувшийся к небу в поисках солнечного света кедр оставался вечно зеленым. Иногда тетя Нуца играла, и с балкона доносились звуки рояля…
Из узкого оконца в стене высунулся какой-то карлик с маленькой, круглой головой… Раздались шаги — Каха и Зура приблизились ко мне. Зура хлопнул меня по плечу:
— Я с тобой и поздороваться-то как следует не успел, как ты, Тархудж? Сколько лет я тебя не видел?
Каха облокотился о перила и плюнул в сад.
— Ничего, — улыбнулся я Зуре.
Мы разговорились. Мне очень нравился этот парень, теперь уже изрядно располневший и полысевший мужчина. Он был непостоянен, как мартовский день, горяч и душевно участлив. Он мог моментально взорваться, но так же скоро и отходил. То ему жали ботинки, то зубы болели, он уверял, что с ума сойдет от боли, но через минуту забывал и узкую обувь, и зубную боль и приходил в великолепное расположение духа. Он, как великовозрастное дитя, то брюзжал, то хохотал. Он систематически пилил, поучал друзей, воображая, что учит их уму-разуму, хотя сам нуждался в наставлениях, а его внушениям обычно никто не внимал. Само существование этого шумного веселого человека действовало на меня ободряюще. Мне никогда не надоедало его общество. Прежде это был крепкий, высокий и тонкий парень, сейчас он потолстел и налился румянцем, хотя и раньше не отличался бледностью. Когда он по обыкновению начинал жаловаться на самочувствие, нельзя было без смеха смотреть на его пышущее здоровьем лицо.
— Теперь, мой красавчик, — обратился он к Кахе в обычном ироническом тоне, — изволь завтра встать чуть свет и беги на кладбище, я уже договорился с рабочими, не вздумай опаздывать…
— Не вздумаю.
— Поживем — увидим, — ехидно усмехнулся Зура и заворчал, словно Каха уже опоздал на кладбище, — твоя рань — час дня… В девять должен быть на месте, не то…
— Буду!
— Так я тебе и поверил! Как бедному дяде Ираклию не подняться из гроба, так и тебе не вылезти из кровати в девять, — Зура уже по-настоящему сердился.
Каха и впрямь не отличался пунктуальностью, но того проступка, за который его бранил Зура, еще не совершал, завтрашний день еще не наступил, и мне стало смешно. Каха не обращал никакого внимания на гнев приятеля; того карлика, что показался давеча в окне, уже не было видно.