Это были тяжелые годы, и Леван старался не вспоминать о них, особенно теперь, когда прошло столько лет. Потом все переменилось. Едва ему минуло шестнадцать, как он после очередного конфликта ушел из дому и порвал все связи с родителями и теми из родственников, которые поносили его и старались ограничить его свободу. Впервые в жизни ощутил он полную раскрепощенность и понял, что каждый человек — личность. Рухнули препоны, которые столько лет мешали ему наслаждаться жизнью, он был волен делать все, что ему хочется, выбирать друзей по душе, не опасаясь ущемить отцовский авторитет, в который давно не верил. Он не находил, что его отец отмечен прозорливым умом, величайшими достоинствами и непогрешимостью, но теперь старался не думать об этом. Он наслаждался жизнью, не обращал внимания на свою неустроенность. Отныне не было ничего зазорного в том, что он заходил в пивную и беседовал за кружкой пива с каким-нибудь землекопом, знакомился и встречался с девушкой, будь она хоть дочерью ночного сторожа. Мир для него делился на достойных и недостойных, а не на выбившихся или не выбившихся в люди, как рассматривали человечество в его семье. Но иногда на него находила хандра, наваливалась тоска, ему недоставало тепла и сердечного участия, которые он наблюдал в отношениях других, и стоило Левану заметить чье-то внимание и ласку, как слезы невольно наворачивались на глаза, начинало казаться, что он обделен жизнью, и чувство обиды долго свербило в душе. Эти внезапные приступы обиды развили в нем склонность к меланхолии, он досадовал и даже пугался их, но однажды, вычитав у какого-то философа, что меланхолия — самое возвышенное и благородное настроение, он наполнился гордостью за свою невольную отверженность и одиночество и с тех пор предпочитал свое сиротство общению с кем попало. Он пребывал в состоянии постоянной грусти и задумчивости, а в редкие минуты веселья оставался тем же небойким, замкнутым человеком. Только общение с природой наделяло его подлинным счастьем, он забывал, кем или чем был, откуда пришел, как звали его, чьим сыном является и на каком языке разговаривает. Он ощущал себя человеком — такой же частицей этого непознаваемого мира, как дерево и река. Он чувствовал, что он — сын земли и создан теми же законами, которыми созданы небо и земля, горы и поля, леса и животные — то есть все, что сотворено когда-то. В такие минуты он с особой остротой проникался значением всего, что видел и ощущал. Он наслаждался тем, что существует, потому что это ощущение вытесняло память о повседневности, казавшейся мелочной и ничтожной по сравнению с чувством собственного бытия. Это чувство было мгновенным, а потому более пронзительным и глубоким. Он проникался трепетом листвы и дуновением ветерка, и ветер в такую минуту был для него не просто воздушным потоком, лишенным осмысления самого себя, а чем-то иным, живым и полным жизни, подобно богу, о котором говорили, что он тоже незрим, но ощутим во всем. Это были счастливейшие минуты, но не меньшее счастье испытывал он, когда пытался передать все в словах или в красках, и если ему удавалось воплотить свое на холсте или бумаге, — он бывал опустошен счастьем, утомлен им до той поры, пока жизнь не наполняла его душу каким-нибудь новым своим проявлением и не вызывала желания постичь новую тайну природы. Леван был поэт и художник, поэзия и живопись приносили ему счастье, но он никому не показывал своих работ, не ждал, что его поймут и оценят, потому что с детства свыкся с попреками и насмешками, а ведь, быть может, его ругали от неосознанной зависти к таланту, перед которым возрастное различие теряет всякое преимущество. Правда, иногда, подвыпив в компании, Леван читал свои стихи шоферам и рабочим, с которыми ему приходилось общаться, удивляя их и заставляя прослезиться. Иногда друзья по работе навещали его, разглядывали висящие по стенам рисунки и восторгались ими, хотя совершенно не разбирались в живописи, но благодаря своей непосредственности понимали, что имеют дело с незаурядным человеком. Народ этот был без претензий. Они не боялись попасть впросак, оценивая работы Левана, не боялись осрамиться, обнаружив собственный вкус. Они прямо говорили, что им нравится, а что нет. Их искренне удивляло, что простой шофер может сочинять такие душевные стихи и рисовать такие прекрасные картины. Друзья гордились Леваном, чувствуя, что талант, как и красота, дается свыше, потому что человек способен достичь всего, кроме таланта. Только филистеры завидуют одаренности и не любят ее, а эти грубые парни любили Левана, потому что терпеть не могли филистеров. А Левана окрыляла похвала друзей и очень огорчало, когда они браковали его стихотворение или рисунок.