— После страданий и мук наступает минута полного освобождения и покоя, за которой безболезненно, даже более того, в некотором роде приятно следует чувство полного облегчения, вот это и есть смерть… Во всяком случае, такого мнения придерживается один итальянский философ и ученый, — сухо произнес доктор.
— Вам, конечно, лучше знать, уважаемый Коция, но все же я сомневаюсь в справедливости подобного умозаключения…
— Никто не ответит вам определенно, что есть смерть, ни медицина, ни философия, но мы именно так представляем течение ее процессов.
— Батоно Коция…
Тут уж доктор не выдержал:
— Молодой человек, да оставьте меня в покое! Прилично ли столько пустословить на панихиде?! — выпалил он и отвернулся, кипя негодованием.
Ясон опешил, но сноровка артиста, привыкшего и к неожиданным провалам, и к успехам, помогла ему скрыть обиду, сделать вид, будто он совершенно не задет грубым окриком доктора. Он осмотрелся. И вправду, сколько народу сошлось на панихиду! Неужели все они так горячо любили несчастного Таурию? Некоторые и знать-то его не знали, однако и они огорчены. Невозможно не горевать, когда гибнет молодой! Вамех, например, совершенно не знал Таурию, но и он пришел, притом раньше всех, и сейчас стоит особняком, прислонясь к металлической ограде на чьей-то могиле. Ясон не сомневался в искренности его переживаний. Ему захотелось подойти поближе к Вамеху, встать рядом, он сделал уже шаг, но тут ему на глаза попался Шамиль и вся его братия, и он предпочел остаться рядом с доктором. Чуть подальше директор школы Вахушти беседовал с директором заготконторы. Занятная личность этот Вахушти. Ясон никак не мог понять, что он за человек? Всегда гладко выбритый, в роговых очках, он выглядел моложе своих пятидесяти лет. Постоянно аккуратный, седоватые волосы уложены волосок к волоску, внешне он истинный европеец, всегда обходительный, порой до фамильярности. На уроках он редко повышал голос. В городке слыл культурным, образованным и чрезвычайно мягким человеком, но… Детей у него не было, и лет пять назад он удочерил детдомовскую девочку. Можно представить себе счастье ребенка, внезапно обретшего родителей. Однако года два спустя у Вахушти родился сын, и тогда Вахушти с супругой явились в детский дом и вернули приемыша. Теперь вообразите отчаянье ребенка, в котором уже пробудилось чувство любви к новым родителям, — наверное, еще более обостренное, чем у детей, росших в родной семье, — когда он снова лишился их. Представьте горе ребенка, этой девочки, привыкшей за два года к семье и со всей ребячьей искренностью привязавшейся к приемным мамочке и папочке!
Но, как бы то ни было, Вахушти прекрасно справлялся со своими обязанностями и считался одаренным педагогом и превосходным воспитателем. Он свободно изъяснялся по-немецки и по-французски, прекрасно знал грузинскую и русскую литературу. Выказывал глубокие познания в вопросах искусства. Таково было всеобщее мнение. А как он умел подойти к людям, какая заученная улыбка сияла, бывало, на его лице!..
— Я не опущусь до спора, внешне Вахушти джентльмен, но в действительности он лицемер и проходимец, пробу негде ставить! — заявил однажды доктор Коция, который, будучи приглашенным в одну семью, испортил ей торжество, плюнув во время заздравного тоста в лицо директору школы во имя гуманизма. «Да, да, во имя гуманизма!» — восклицал доктор, считавший себя воинствующим гуманистом. Этот скандал очень нашумел в городке, однако его постарались замять, объяснив все чрезмерным количеством выпитого. В действительности, будь даже доктор Коция совершенно трезв (оговоримся, что пил он крайне редко и не больше одной рюмки), то и в этом случае он непременно плюнул бы в лицо проходимцу, так как, по его словам, его обязывала к этому профессия. При чем тут профессия? Но и после этого случая никто не усомнился в человечности Вахушти, потому что в личных взаимоотношениях директор школы был сплошным обаянием, а до остального никому не было дела. Если бы слова и улыбка выражали истинную сущность человека! Они, напротив, скрывают ее. Находились, однако, в городке и такие, кто, надо думать, совершенно беспричинно презирал Вахушти, отворачивался, завидев его, хотя он никогда не упускал случая сказать им что-нибудь лестное при встрече. Наверняка это была интуитивная неприязнь. И Дзуку терпеть не мог Вахушти. Дзуку вообще с презрением относился к тем людям, — пусть самым безобидным, — которые ни разу не нарушили общественный порядок. Дзуку не верил в добросердечность чрезмерно угодливых людей. Он считал Вахушти маленьким крохобором, ни на йоту не доверял ему, но все же пригласил на сороковины, потому что Вахушти директорствовал в школе, где недолго учился Таурия, и Дзуку хотелось, чтобы представители школы пришли на панихиду и на поминки и отдали последние почести своему бывшему ученику.