Эта жажда прекрасна и мудра, поскольку она неотделима от н е р а в н о д у ш и я к людям… Вот уж чего нет, так нет в этой прозе — равнодушия. Она — вся! — словно заряжена каким-то внутренним электричеством, напряженна, и внешнее спокойствие ее — это спокойствие выдержки и воли, когда боятся опрометчиво расплескать до краев наполненный сосуд. В нем — вечно бьющаяся, бесстрашная мысль, не боящаяся «бездн»; воля, упрямая в своем стремлении, словно сжатая сталь пружины, и жажда, великая жажда Гармонии в земном, всем нам отданном мире, которым мы — так часто! — столь неразумно распоряжаемся…
Мушни, безуспешно преследующий в горах вместе с пастухом Гота конокрадов, убивших Квирию, пытается, в сущности, тем самым хоть немного приблизить приход подобной гармонии, восстановить, отомстив, справедливость. Но он и сам — преследуемый, за ним по пятам движется погоня, дабы покарать за выстрел у геологов… Две случайности, два выстрела, два преследования, две жизни, сложившиеся так и не иначе по воле и силе обстоятельств.
Мушни, столь долго боровшийся, ощущает наконец ее, эту силу. Он достигает пропасти, пути далее нет, а погоня — все ближе. «Над пропастью туман, поглотивший все: и скалы, и кустарники, и ощущения, и страхи, и воспоминания». Последняя черта… «Мушни кажется, что он стоит у огромного окна в какое-то неведомое и бесконечное белое пространство. «Куда бежать? — думает он. — Все равно никуда не уйдешь».
Мушни понимает, что обречен. Он воспринимает возникшую ситуацию как метафизическую. Погоня здесь — только перст Судьбы, ее исполнитель. Не случайно в этом, последнем в повести абзаце про преследователей вдруг сказано «они» (а до этого мы имели возможность прекрасно их рассмотреть, был подробный до мелочей портрет), и местоимение это выделено жирным шрифтом… Гегешидзе, как и всегда, до конца, до неопровержимой однозначности ставит акценты, выводя напряженную, ищущую свою прозу к последнему выводу, последней ясности… Он не любит многозначительностей в финалах. Для него это — излишняя и ненужная роскошь. Слишком много сил было затрачено в поиске, в погоне за истиной о человеке в этом многоликом, текучем, быстро изменяющемся мире, чтобы еще и финал был многозначен!.. Н е п о т р у д а м; это было бы просто несправедливо.
Вот и в «Расплате» повествование выходит в финале своем к окончательной неопровержимости вывода, венчающего все, «подводящего черту»… Жестокость зла и пагубна, ибо она нравственно опустошает и унижает человека, способная посеять в его душе лишь тоскливую мучительную пустоту.
В рассказе этом — двое детей-сирот, живущих у бабушки, и Резико, старший из них, всегда старается быть защитой и опорой младшему. Это — норма, так должно быть, но норма вдруг смещается, почти исчезает, и изгиб этот страшен, дик и непонятен, если посмотреть со стороны, извне, чужими глазами. Еще бы — Резико, сам Резико жестоко избил своего младшего брата. Почему?!
«Резико вспомнил, что у них нет матери и вообще никого нет ни в каком краю земли. Он ощутил щемящую жалость к брату, единственному родному существу, и вдруг неожиданный гнев так перехватил гортань, что он не мог продохнуть. Он не знал, кто виноват в этой внезапно нахлынувшей ненависти и злобе — брат ли, он ли сам, или кто посторонний, — но он дико ненавидел кого-то, ненавидел невыносимую злобу, которую испытывал сейчас, неистово махал прутом, стараясь отогнать эту тяжесть и горечь, и… бил своего брата».
Злоба обездоленного, обойденного судьбой (опять — судьба!) ни за что ни про что. Злоба, не имеющая выхода, замыкающаяся и задыхающаяся в себе самой, себя же обреченно ненавидящая за то, что она есть, пришла вдруг… Психологически это очень точно, убедительно и — очень страшно. Человек, способный испытать ее, несущий в себе т а к о е, — уже сильно душевно травмирован, если не искалечен. Приступ внезапного бешенства Резико не что иное, как закономерный, лишь дремлющий в его душе до поры до времени результат мирской неустроенности, обделенности. Ведь все, почти все сызмала имеют то, чего Резико непоправимо и навсегда лишен — любви и тепла близких. Старших, родителей, к которым можно прислониться, найдя у них защиту и поддержку. Одиночество, злое, горькое, ненавидящее себя самое и готовое излиться в любой момент. И все это — в мальчишеской, еще детской судьбе…
Собственно, одной подобной идеи, одного ее неожиданного и очень острого поворота — Резико, избивающий искренне им любимого младшего брата, — было бы уже достаточно для создания психологически острого, резкого и драматического рассказа… Но Гурам Гегешидзе идет дальше — мы видим Резико в бешенстве и злобе во второй раз, и теперь они излиты на обидчика его младшего брата, некоего Омари.
Резико полон решимости мстить. В этой готовности, конечно, есть желание просто защитить братишку, да так, чтобы другим неповадно было. Но есть, бесспорно есть, и стремление к самоочищению, искуплению собственной недавней жестокости и, конечно, та постоянная в Резико злоба обездоленного, о которой мы уже говорили.