И я в Аркадии родился. Пил вино и я. Почему остановился на камне? В окне незыблемая стена. Словно по магической линии, вычерченной раз и навсегда, снуют голуби. По гребню стены, испещрённой даже в самые засушливые дни бледно-зелёными мшистыми разводами сырости. Одно пятно соткано как бы из водорослей акросифонии – мелкосетчатое, в акварельных прикосновениях стронциевой желтизны на глубоких, уходящих кое-где в глухую подспудную синеву, но всё же зелёных, плотно сплетённых жилах основы. Зелено и свежо пятно, юно и бессмертно, как луг небожителей в утренние часы, в часы, когда не только очертания, но и плоть их – цвет – суживается, истончается, превращая небосвод в стрекозье крыло, такое, как находят иногда в книгах, не открываемых десятилетиями.
В часы, когда воображение занято перетеканием песков, едва-едва розовеющих в основании столпов внезапно бьющего света – то кварц зернится, то шевелится песок в корнях, подступая к лугу, прилепившемуся на стене, но никаких табунов, никаких сребролунных стад не сыскать, тщетно напрягать слух – во дворе тихо, будто снег валит, а не дождь. И темно, точно застлано всё жёстким войлоком. Пятна не видно, но поутру, знаю, явится оно благоуханным островом, отзывающимся звонко гудящему камню горячей лазури, а я…
Я оставлю его, оставлю бессмертье, дарованное мне этим городом, оставлю безымянность и уеду, проявляясь, рождаясь как бы опять в некоем имени, данном мне с рождения, что весьма и весьма сомнительно – сомнительно всё: и рождение, и имя, и то, что меня не перепутали.
Нет, не уеду. Если будет продолжаться дождь, не уеду, не хватит сил – кажется, говорится так: «расторгнуть узы?» Нет, не уеду. А если уеду, он всё равно будет идти, иногда прекращаясь, как будто и не шёл, а потом снова – какой смысл что-либо менять? Остаётся… Всем нам остаётся, любезный, последний сеанс в кино.
Ты, не пренебрегая такой возможностью, не избегай людей, посещающих кинотеатры столь странной порой, цепенеющих бездумно перед куском белой ткани в убийственных сочетаниях тени и света – вспомни, как ты сам пальцем по пыли водишь, завитки выстраиваешь, открываешь им уши, смахиваешь в воздух, где незримые глазу пылинки уже почти ничто, даже не твои завитушки, а так – прах неслышный, не тревожащий, не беспокоящий, прах неосязаемый, как сестринские пальцы, «неужели тебя так назвали?»
«В самом деле, твое имя Рудольф? Рудольф…» – «И ничего ты не понимаешь, молод ещё. В те годы так было модно. Спору нет, сейчас тебе это диким кажется, а тогда нам нравилось. Конечно же не Рудольф. Какие родители захотят назвать таким козлиным именем своего ребёнка! журнал „Крокодил“ и только…» – «А как они тебя назвали?» – «Гриша. Да, вот так… – Гриша» – «Тебе грустно, Гриша?» – «Как сказать… Может быть, когда на кладбище работал и было грустно. Я пил тогда крепко, жизнь не удавалась. Я чувствовал, что гожусь на большее, чем сочинять речи за упокой души. Как видишь, не ошибся. Талант во мне сидел, на волю просился! А грустно, знаешь, было или будет. Такое, значит, дело… оставим этот разговор, не имеет он касательства к последним сеансам».
И к слову, хочу сообщить тебе, что совсем недавно я неожиданно посетил такой кинотеатр. Наблюдать жизнь во всех её проявлениях, диалектических противодействиях непосредственно входит в мои задачи. Притом меня всегда забавляло – какие выродки смотрят этих всех зайцев, уток, львов, ослов, царей и бедняков, когда столько дел, столько необходимо свершить – у меня так времени не хватает. Но всё-таки приобрёл билет, нашёл своё место, сел и по привычке принялся оглядываться, чтобы накопить побольше наблюдений – характерных, знаешь, всяких таких черточек…
Если кто хочет узнать, что мы есть такое вообще, тому советую почаще ходить на последние сеансы, когда крутят мультяшники столетней давности. Согласись, не хило для начала какого-нибудь эссе по социологии? Ну вот, предвкушая удовольствие от похождений занудливого зайца, я нагнулся завязать шнурок и обнаружил под ногами толстый, глянцевый журнал. Послушай, тебе не кажется, что я довольно-таки растолстел за эти годы? Многие знакомые дамы мне недвусмысленно дают понять, что пора сгонять вес. Одна, правда, баба заметила моё сходство с Бальзаком, что, как ты понимаешь, должно было мне польстить, но он же урод уродом был! К чему я это? Ах, вот что – журнал. Я полистал его, прикидывая приблизительно и так и эдак, сколько заработал бы я на таком материале, а к твоему сведению – журнал напролёт из статей, специальный, сугубый, но не в этом суть… да… вот и письмо – я говорил? – в нём лежало письмо. Кусок письма, косо надорванный. Чернила чёрные, это раз, второе – почерк размашистый, уверенный, явно мужской. Писавший, я сделал вывод, не чувствовал неловкости от помарок, перечёркиваний. Выходит он, мой новый вывод, натура цельная, решительная. Знаешь, мы, писатели, на три аршина в землю видим…