— Не припомнишь ли ты, Евлампий, вот ещё какого случая. Не доводилось ли Агапу Соколову хоть раз наезжать к башкирам с своим оловом в голодный год, в бескормицу, когда скотину кормить нечем, чтобы уж совсем задаром гурты-то у башкир взять? А? И не выходило ли так, что поедут после башкиры с его оловом в город за мучкой, а им мучицы-то и не дают. Серебра другие Агапы за муку-то спрашивают. Не выходило ли вот именно таких курбетцев? И не выходило ли, что башкиры-то эти самые умирали голодной смертью с Соколовским оловом в кисетах? А? Не бывало ли? Не припомнишь ли?
Селижаров замолчал, положил обе руки на стол и остановил на Сутугине испытующей взгляд. Сутугин молчал и стоял посреди избы, как будто совершенно ослабевший и мертвенно бледный, с повиснувшими руками.
Несколько раз он порывался что-то произнести, но из-под его усов вылетал лишь непонятный шелест. Долго он переминался с ноги на ногу, поводил плечами и бледнел всё больше и больше. Наконец он тихо опустился среди притихшей избы на колени, минуту постоял как бы в колебании, и затем внезапно поклонился до земли, припав лбом к грязному полу, так что его туловище легло ничком и лишь ноги оставались на коленях, как кланяются иконам труднобольные, всем сердцем жаждущие исцеления.
И по избе снова пролетел сухой шелест.
Однако, его теперь поняли. Сутугин шептал:
— Прос-с-ти-те… — И потом, тем же шёпотом, похожим на сухой шелест, почти неуловимо для слуха и всё ещё лёжа ничком, он пытался добавить: — Птица и та… Соломинку… Видел ли кто?..
Вся изба словно замёрзла. На всех как бы пахнуло холодом. Долго ни один человек не решался произнести ни звука. И все сидели неподвижно в каком-то оцепенении. А Сутугин всё ещё лежал ничком, припав лбом к грязному полу.
Это продолжалось долго, очень долго.
— Поняли? — наконец прошептал Селижаров и заключил тем же трагическим шёпотом.
— Курбет второй и последний-с. Всё-с!
Изба по-прежнему безмолвствовала.
И вдруг среди мёртвой тишины пронеслись чьи-то исступлённые рыдания. Зарыдал Андрюша, припав к подоконнику бледным и искажённым лицом. В избе будто порвалась струна, и звуки этих рыданий словно всколыхнули всех. Сутугин порывисто вскочил с колен; всё его лицо преобразилось и выражение страдания ушло неизвестно куда.
— Цыц! Андрюшка! Молод, чтоб судить! — вскрикнул он с неопределённым жестом и кривым движением губ. И по этому жесту и кривой усмешке все сразу поняли, что Сутугин пьян, пьян ужасно, как стелька, и во всяком случае нисколько не меньше чем Селижаров. Что они оба пьяны, стало, наконец, ясным для всех. Впрочем, это нисколько не изменяло сути происшествий, и впечатление от их рассказов осталось всё тем же. Курбеты оставались курбетами, а классицизм — классицизмом. Слушателей, пожалуй, могло бы заинтересовать обстоятельство, где они так ужасно напились, и их законное любопытство вполне мог бы удовлетворить в этом случае Андрюша. Он мог бы поведать им, что его отец и Селижаров приехали на въезжую раньше всех и хотя в разных экипажах, но вместе. Тотчас же по приезде на въезжую они поздоровались самым любезным образом и сообща послали за водкой и селёдкой. Затем, истребляя эти продукты, они всё время мирно вели беседу, игриво похлопывали друг друга по коленам и хохотали громко и весело. И вдруг, уже истребив продукты до основания, они внезапно расселись по разным углам, насупились и надулись. Андрюша мог бы пояснить при этом, что подобные сцены происходят между его отцом и Селижаровым нередко, и что во всю свою недолгую жизнь он уже был свидетелем десятка таких же ссор, каждый раз заканчивавшихся его истерикой. И что каждой ссоре всегда предшествовали вышеупомянутые продукты.
Между тем, Андрюша несколько успокоился; и тогда в избе начался целый содом. Все сразу заговорили, заволновались и закипятились. Говорил Селижаров, Беклемишев, Сутугин, богословы и даже Андрюша. И все говорили с жестами, горячо, в перебой, не слушая друг друга. Андрюша с бледным и измученным лицом, прижимая обе руки к груди, говорил, что это ужас, ужас, ужас. Сутугин с кривой усмешкой и пьяными жестами, весь взмокший и как будто полинявший, шептал, что их слезы, — кто видел их слезы? А порою он дико вскрикивал на Андрюшу:
— Цыц! Андрюшка! Молчать!
Селижаров, потрясая красным и волосатым пальцем, гремел на всю избу, как полковая труба:
— Неприятельский штандарт; золотое оружие; Владимир с мечами!.. И потом… между колёс… Кто видел?.. Орудие наше, знамя!..
Когда же ему казалось, что его труба не производит надлежащего эффекта, он хватал тех, кто был поближе, руками за локти и вопил исступлённым голосом:
— Четвёртый бастион видел? А? Нюхал?.. Дымящиеся внутренности; ад; горшок к чёрту!..
В то же время богословы, наседая друг на друга и тыча друг друга кривыми пальцами в перси, шумели, что многое познаётся через Свят Дух, и что Селижаровский грех будет, пожалуй, побольше Сутугинского, так как тут позор души человеческой, а позор души есть хула на Духа Святого.