- Слушаю, батя... Все изделаю, как велишь... - покорно говорил Матвей, не подымая глаз. - И... держи меня, батя... Зверь я... сорвусь и сам не знаю, чего наделаю... Держи крепко... Ругай меня... Бей меня... Только из рук не выпускай... Я сам себе, может, самый страшный враг. Вот... И больше никаких... Иду и все сделаю разом...
Он, шатаясь, дошел до выходной двери, остановился, обернулся опять к священнику землистым, изуродованным страданием ликом своим, и снова полились из глаз его крупные слезы, и снова стал он, рыча тихо, но мучительно, бить себя кулаком в грудь.
- У-у-у-у... Понял?.. И - больше никаких... И - вышел...
Отец Феодор взглянул на лик Спасителя.
- Так. Я понял, Господи... Но не раскаянные, торжествующие, наглые? Понять их можно. Простить - за себя - можно. Можно даже признать себя виноватым пред ними. Но - любить... Где же найти силы, Господи?
Христос молчал, но четко выделялись его слова из удивительной Книги:
- Все-таки любить? - тихо сказал священник. - Опять принимаю с покорностию, Господи, хотя и нет полной ясности сердцу моему...
И в тихой печальной молитве он склонился пред образом Спасителя...
XLII
ЗОЛОТОЕ ЗНАМЯ
И в Альпах наступила весна. Долины уже зазеленели, запели под ласкою солнца птицы, и начали перекликаться голубые горы торжественными голосами страшных лавин. И в сердце Евгения Ивановича пробудилась знакомая весенняя тоска, которая там, дома, влекла его с ружьем за плечами в лесные пустыни. И стали его манить в себя эти голубые горы, этот торжественный и прекрасный мир вершин, чары которого неодолимы: много смельчаков гибнет по этим вершинам и в этих пропастях, но это не останавливает других, и, полные восторга, они снова и снова нетерпеливо штурмуют прекрасные вершины, чтобы насладиться там вышиной, далями, одиночеством и несравненной красотой Божьего мира. Соседи-баварцы упорно останавливали Евгения Ивановича: слишком рано идти в горы, очень еще опасно от лавин и обвалов, но он отделался от них ничего не значащими словами, и в первый же солнечный день с тяжелым рюкзаком за плечами и горной палкой в руке он простился со своими и, бодрый и радостный, со сразу ожившей душой поехал на Konigssee. В маленьком тихом Berchtesgaden на вокзальной площади он нечаянно наткнулся на манифестацию каких-то националистов. Реяли знамена с Hakenkreuz, который так любила императрица всероссийская, лились горячие речи, сверкали глаза, но он, послушав минутку, торопливо вскочил в вагончик электрички, бегающий на Konigssee: все это - нация... жиды... заря... спекулянты... социалисты... новая жизнь... - было бесконечно далеко от него...
Сезон еще не начинался, туристов еще не было, и на солнечном безлюдье этом было удивительно хорошо. И душа ненасытимо пила эту особенную горную тишину - рокот ручьев и рев водопадов, пение птиц и перезвон колоколов где-то далеко-далеко в горах ничуть не мешают ей, - и глаза восторженно следили за грозными, пылящими снегом лавинами, и грудь с наслаждением пила этот чистый, крепкий, напоенный ароматом лесов и снега воздух. И вольно и солнечно заиграла мысль... Но выше, выше, туда, откуда все эти смешные герои земли, герои минуты и не видны совсем, туда, откуда жизнь человеческая очерчивается перед воображением лишь в своих главных чертах, без деталей, которые своей пестротой и подвижностью только скрывают ее сущность... Выше!..