И Евдоким Яковлевич стал говорить ей о той своей великой работе, которой он отдавался всей душой и которая теперь ему казалась особенно важной, особенно значительной, особенно красивой даже. Он рассказал о местной, не очень многочисленной, но сплоченной организации эсеров, о их связях в окрестных селах и деревнях - тут он немножко преувеличил, - о предстоящей организации тайной типографии: литература, присылаемая из центра, часто решительно никуда не годится - нужна литература местная, созданная местными работниками, которые знают все особенности окшинской жизни, которые понимают особенную, окшинскую психику местного крестьянства. На юге среди хохлов можно, например, использовать сильные сектантские движения, а здесь, среди упорных старообрядцев и богомазов, конечно, с таким материалом можно только с треском провалиться - здесь нужен свой особенный, окшинский подход к делу: и староверов использовать можно, если умело взяться за дело. И долго говорил он - доверчиво, с жаром - о прошлом, настоящем и будущем революционного движения в крае. И очень ему хотелось поделиться с Ниной Георгиевной и своими мыслями по поводу восстановления славянского язычества, но эту тему она как-то слабо воспринимала, и он снова вернулся к эсерскому движению.
На старом соборе старый колокол медлительно и важно пробил одиннадцать.
- Ай, что мы наделали! - вдруг с ужасом воскликнула Нина Георгиевна. - Разве так можно?! Вы должны были предупредить меня... Идем, идем скорее... Боже мой, что скажет мой супруг...
И снова взяв его под руку и прижавшись к нему, она торопливо направилась к дому. Она старалась удержать в памяти все, что слышала от него за этот вечер, и потому была теперь рассеяна. И он стал потухать понемножку: он был один из тех истинно русских людей, которые, чтобы гореть, нуждаются, чтобы топливо притекало извне непрерывно.
- Ну, спасибо вам, мой старичок! - лукаво сказала она, останавливаясь у своего подъезда. - Я долго, долго не забуду этого вечера... Прощайте... или нет, до скорого свидания... Да?
Она легонько рассмеялась, и было в ее смехе что-то чуть уловимое, что как будто немножко обидело его. Сон наяву кончился очень скоро и совсем не так, как кончались его ночные грезы. Дверь за Ниной Георгиевной затворилась, и он, уныло повесив голову, пошел тихими улицами домой. И звонко отдавались его шаги по истертым плитам среди засыпающих домов...
Нину Георгиевну муж ее, Герман Германович, встретил недовольной гримасой. Это был крепкий бритый брюнет с упорными глазами и сильными челюстями, которые, казалось, могли раздробить любую кость. Одет он был как-то особенно корректно и чист, как из бани.
- Послушай, Нина: это решительно невозможно! Уже почти двенадцать... - воскликнул он.
- Это еще что такое?! - с притворным изумлением подняла та свои красивые соболиные брови. - Вы что же, теперь за «Домострой», господин социалист, или что?
- Нет, но за известные приличия...
- В уроках приличия я не нуждаюсь нисколько!
- И раз зашел этот неприятный разговор, я должен поставить вам на вид еще одно важное обстоятельство... - сдерживая бешенство и переходя на вы, проговорил Герман Германович. - Ваши чрезмерные траты на туалеты приводят меня в некоторое смущение. Откуда берете
- Я зарабатываю, как вы знаете, переводами - раз, а два - это вас совсем не касается. Я не спрашиваю вас об источниках ваших доходов и о вашем препровождении времени в Петербурге...
- Переводами? Как оплачиваются переводы, мне хорошо известно... И в кокетливой и уютной гостиной, украшенной всем революционным иконостасом, - Маркс, Михайловский, Лавров, Толстой, Крапоткин, Лассаль и прочие - между супругами началась шумная и безобразная сцена, одна из очень многих, которые всегда кончались ругательствами, грохотом дверей, а иногда и истерикой...
Евдоким Яковлевич тем временем добрался, в задумчивости не замечая пути, до своего маленького домика, который он снимал у вдовой просвирни за восемь рублей в месяц, и легонько постучал. За дверью послышались тупые звуки босых ног, шорох руки, шарящей около запора, потом крючок откинулся, и дверь, чуть скрипя, растворилась. Дарья, кутаясь в рваный серый платок и хмуро щурясь на свечу своим толстым грубоватым лицом с вечно светящимся носом, отстранилась, чтобы пропустить хозяина. Она была в одной рубашке, и вид ее белых полных рук и ног до колен точно обжег Евдокима Яковлевича. Задыхаясь, с бьющимся сердцем, на цыпочках он прошел в свою маленькую и низенькую, заваленную книгами комнату, которая служила ему и кабинетом, и приемной, и спальней.