Вспомнились эти последние сумасшедшие месяцы, когда все перевернулось и точно кверху ногами стало. Немцы вдруг приятелями заделались и появились в окопах с ломаной русской речью и со жгучим коньяком, бумажки какие-то все по полям вокруг ночью разбрасывали, что пора домой идти, земли господские делить, и слова эти новые, неприятные появились: какие-то, пес их знает, прореталии, буржуи опять, Каре-Марс, интерцентрал какой-то… Так, незнамо что городят… Но так как Васютка очень стосковался по деревне, по черноглазой Аненке, с которой он гулял, он старался подлаживаться под этот новый тон: он перестал стричься — хоша вошь и одолевала, — перестал застегиваться, не отдавал чести офицерам, хотя первое время и было это совестно, и когда орали все, то и он орал: долой и больше никаких! Но когда сибирские стрелки рядом убили вдруг командера, когда потом пришла весть, что жид Керенский да какой-то, пес его знает, Жучков
[77]самого царя арестовали, то Васютка струхнул. Он решительно ничего не понимал в том, что делается, и ему было жутко, что вот он явно как-то от всех отстает. А вдруг, в самделе, он проглядел что-то? А вдруг с него потом спросят? Может, теперь все это и есть самое настоящее… Не зря же все это делается…Мужики, лениво перебрасываясь словами, блаженно грелись на солнышке. И вдруг из зеленой чащи вывалилась тяжелая фигура Ваньки Зноева с его скуластым лицом и тяжелыми браунингами у пояса. Он одно время был в губернии в Совете, но, говорили, что-то крепко проворовался и вот теперь опять попал в деревню, где с первого же дня сам взял первую скрипку. Решительно никто его не уважал, а наоборот, все презирали этого тупого, горластого дармоеда, нечистого и на язык, и на руку, но теперь все его особенно боялись, чувствуя за ним какую-то огромную непонятную силу.
— Это что жа еще, таварищи? — еще издали крикнул Ванька. — Чего жа проклаждаться-то? Не на гулянки пришли…
— А какие такие дела важные тут? — лениво отозвался Васютка, все ковыряя былинкой в траве и забавляясь тревогой маленьких работников муравьев. — Затеяли пустяковину-то…
— Что? — сразу налился тот какою-то дикой силой. — Ежели Совет постановил вырубить, то какое твое дело рассуждать? Это знаешь, как называется, народ-то смучать? Мы, может, для вас сколько крови пролили… Вставай, вставай…
Слова вылетали из его луженой глотки огромные, угловатые, полные дикой, слепой силы. И даже стреляному волку, фабричному Миколаю, стало не по себе, а про мужиков и говорить уж нечего. Они отлично знали, что всю волынку затеял этот дурак Каскянкин, а этот вот про Совет какой-то орет. Черт их в душу разберет, проклятых!.. Как бы, в самом деле, в ответе не быть… И взявшись за топоры, они пошли к огромным липам, обступившим розовую беседку с амурами.
— Чего же орать-то? — ворчал Трофим. — Вот и идем… Ай уж и покурить стало нельзя?
Он всеми силами ненавидел этого кулиганта и втайне завидовал ему, уверяя, что многих офицерей он в Выборге да Кронштадте порезал и что у него теперь золота да каменьев всяких, может, на милиены будет.
— А мы вот Васютку все стыдим: ничего, дескать, паршивый черт, для леварюции не сделал… — подделываясь к Ваньке, проговорил Михаила. — Все в сторонку норовит, сукин кот… Хоть бы попа, что ли, нашего убил от нечего делать…
— Ну где ему, сопляку!.. — презрительно бросил Ванька. — Вот слова разные выражать, это их дело. А потом, глядишь, отвечай за них…
— Ну, Господи благослови… — насмешливо проговорил Трофим, берясь за топор. — Ну, начинай, ребята, бословясь…
И белые щепки запрыгали по зеленой траве.
Васютка был сумрачен и озабочен: вон, стервец, что говорит… Неужли он, в самом деле, что проморгал? Вон какую силу забрали дьяволы… Значит, это самое настоящее теперь и есть…
А Ванька уже кричал зычно на мужиков в недалекой стрельчатой, свежей и звонкой аллее, как-то особенно уверенно завязывая мерзкие ругательства. Стук топоров, людские голоса, шум падающих деревьев, тревожное перелетывание птиц по чащам — все говорило, что чему-то пришел тут окончательный конец. Весенний ветерок, ворвавшись сквозь разбитые окна в пустые покои, гнал и кружил по прогнившим паркетным полам старые пожелтевшие бумажки из растерзанных — в курево бумага уж не годилась, сопрела — сочинений Вольтера, Руссо, Дидро, Шекспира, Гете, Шиллера, Гельвеция, Байрона, которые до сего дня в ящиках ждали на чердаке лучших для Подвязья дней… Вдали за темным Ужболом поднимался над сияющей землей темный столб дыма: то леса загорелись казенные…
IX
ЗАВЕТНАЯ МЕЧТА