— Да что, батюшка, с подлецами сделаешь? — развел тот растерянно руками. — Плачешь, а по их делаешь… А то и застрелят, стервецы, и деревню спалят — им что, каторжному отродью?
Отец Александр благословил старика и направился к дому. И только было завернул он за житницы, как вдруг видит, стоит Васютка, сын Прокофья, и из ружья в него метится.
— Что ты, Василий, озоруешь? — сказал отец Александр. — Так ведь и до беды не дале…
Вдруг оглушительно треснуло солнечное небо, все запрокинулось и исчезло, и только в груди ли или еще где тонко-тонко зазвонило что-то и потихоньку замерло.
Со всех сторон бежал народ к холоднеющему телу отца Александра, над которым уже билась в слезах худенькая, серенькая, обносившаяся Прасковья Евстигнеевна. А поодаль с винтовкой в руках стоял с трясущеюся челюстью Васютка, и по кривой улыбке его, и по всему лицу было видно, что парень точно из глубокого сна просыпается. И постоял он, и щелкнул затвором, вводя для чего-то новый патрон в ствол, и повесив голову пошел куда-то. А на скопление народа уже озабоченно летел грузный, налитой чем-то Ванька со своими дьявольскими скулами.
— Что такое? — кричал он уже издали. — В чем дело? Разойдись!.. Расходись, говорят… Что такое?
А к вечеру в тиши серебристых весенних сумерек, когда блеял за рекою в лазурной вышине дикий барашек-бекас и вальдшнепы вели над безбрежными лесами свои любовные карусели, бабы сбились по завалинкам, и слышны были их осторожно пониженные злые голоса:
— Нет, бабоньки, вешать их мало, а вот, к примеру, карасином бы облить да зажечь, али живыми в землю закопать, али, к примеру, тупой пилой пополам перепилить — это вот так! А повесить — что? Это им, подлецам, ни во что…
И когда, гремя гармошками, проходила мимо молодежь, бабы опасливо замолкали или быстро меняли разговор:
— А слышали, в Отрадном-то, под городом, одна девка робенка с рожками родила и со змеиным жалом заместо языка? Ох, быть беде, большой беде!
И вздыхала древняя, серая бабка с помутившимися глазами:
— Еще мало нам, безбожникам, мало! Святитель Христов Микола, Матушка, Заступница, моли Бога о нас…
XII
ДЯДЕНЬКА ПРОКОФИЙ ДЕЛО УЛАЖИВАЕТ
Прокофья, как громом, пришиб выстрел сына. Он долго его ругал и сукиным сыном, и кулигантом, и стервецом, и разбойником и все мучительно добивался понять, для чего Васька такую глупость сделал, на что это было нужно, что это с парнем случилось, но не мог Васютка объяснить это потому, что и сам не понимал теперь, как это вышло, потому что тот процесс его темной первобытной мысли, что все это, может быть, настоящее, что он куда-то опаздывает, от кого-то в чем-то важном отстает, теперь, когда он точно проснулся, и самому ему был совершенно непонятен. И он только чтобы отвязаться, сказал, что был он пьян и ничего толком не помнит. И Прокофий ухватился за это объяснение: сын ведь все-таки, жалко, а отца Александра — царство ему небесное, хороший был человек… — все равно не воротишь… И Прокофий подольстился к Ваньке Зноеву — он был первый человек теперь на всю округу, — отвез ему будто взаймы два мешка муки, и тот озабоченно слетал на Прокофьевой лошади — своей у него никогда не было — в город и все дело обладил: Васютку допросили для вида, причем установлено было, что отец Александр был тайный черносотенец и белогвардеец, и отпустили с миром. У осиротевшей же семьи отца Александра дела тоже стали поправляться потихоньку: Сережка, старший, семинарист, был назначен комиссаром народного просвещения по уезду и поддерживал семью не только деньгами, но и продуктами. Ездил он по уезду не иначе, как на паре с колокольчиком, как, бывало, земский Тарабукин, шапку набекрень, красный бант на кожаной куртке, и, как и Васька-учитель, не любил, когда мужики кланялись ему недостаточно почтительно: он видел в этом неуважение к революционной власти, контрреволюцию и саботаж. Мужики кланяться-то кланялись, но ненавидели его и, когда он приказал ребятишкам Закону Божьему больше не учиться и, если не хотят, в церковь не ходить, стали грозиться отшибить ему пустую башку его напрочь…