Чрезвычайка помещалась в старинных покоях архиерея отца Смарагда — сам он был расстрелян в первые же дни большевистского владычества, — в старом, угрюмом каменном здании с толстыми стенами и маленькими окнами, заделанными массивными железными решетками, в глубине старинного сада над светлой Окшей. Раньше чистые и строгие, пахнувшие торжественно кипарисом и ладаном, покои были теперь затоптаны и заплеваны выше всякого вероятия и были набиты арестованными до отказа, так что дышать было нечем и спать можно было только по очереди: всем на грязной мокрой соломе на полу не было места. Тут были купцы, курсистки, офицеры, мужики, гимназисты, священники, прислуга. Быстро развелись клопы. Тиф косил направо и налево без пощады. Больные среди заключенных были всегда, мертвецы очень часто. В саду под старыми липами стоял сильный мотор, который своим оглушительным треском заглушал выстрелы: расстреливали в подвале. И посреди всего этого, над всем этим царил Христос, большой образ с уже выбитым стеклом: какой-то любитель приделал Христу гусарские залихватские усы, а в рот воткнул замусоленный окурок…
Митя, с горячей головой и медным вкусом во рту, с всегда саднящей, точно от надрыва, душой, обходил свое хозяйство, эти вонючие комнаты с изнемогающими в тесноте и невероятной духоте людьми. В большой камере, где раньше была приемная архиерея, отвратительно теперь грязной, он остановился на пороге и, покуривая, с видимым спокойствием оглядел сбитых в тесную кучку арестантов. Ему было что-то нужно именно в этой комнате, но что, он забыл: он вообще все забывал теперь. В его душе постоянно крутились в огневых вихрях изломанные образы страшной жизни, и в этом постоянном кошмаре наяву тонуло все. Он потер лоб, с усилием вспоминая…
— Товарищ Зорин, вас зовут в эстренное заседание чрезвычайной комиссии… — крикнул кто-то вдоль звонкого коридора.
— В чем дело?
— Не знаю… Но поскорее…
В неприятно пустой угловой комнате — в ней посредине был только стол большой да старинные разнокалиберные стулья в качестве мебели, а на голых стенах — иконы и картины были выброшены, а занавески содраны — в качестве украшения были только флаги из кумача — собралось человек шесть чрезвычаиников, среди которых не последнюю роль играл сторож уланской школы Матвей, тот самый, который поставлял Кузьме Лукичу
— Ну, в чем тут у вас дело? — хмуро спросил Митя, входя.
— Мы обсуждали дело относительно вашей политики с арестованными, товарищ Зорин… — сказал председатель, рабочий с фабрики Кузьмы Лукича, с огромным кадыком и сердитыми глазами. — И мы признали, что вы действуете неправильно. Во-первых, нельзя вообще излишними жестокостями подрывать власть рабочих, а во-вторых, мы чрезвычайно нуждаемся в деньгах, и буржуи вполне могут поддержать нашу кассу. Больше, как акромя у них, взять теперь пока негде. И потому…
— Позвольте: прежде всего, почему я не был приглашен на обсуждение этого вопроса? — запальчиво возразил Митя.
— Вас не нашли, товарищ… — скосив глаза в сторону, сказал председатель. — И дело не в этом. Спориться нам некогда. Постановление состоялось единогласно, и вы обязаны подчиниться безо всякого разговору. Вот… Отныне никакого самовольства не допущается. О всех ваших решениях… и даже не решениях, а предположениях, потому решать будем мы, вы должны будете извещать нас, а там уж видно будет, как и что…
— Принимаю к сведению… — полупрезрительно отвечал Митя, который ни с кем не считался, никого не боялся и этим чрезвычайно импонировал всем. — Я больше не нужен?
И он спокойно вышел из залы заседаний, все усиливаясь припомнить, что же это он забыл.
— Так-то вот будет лутче… — раздувая ноздри, сказал алчный Матвей, яростно ненавидевший этого