Григорий помнил Сестрорецк совсем другим, по студенческим халтуркам на “Скорой помощи” в начале девяностых, когда это был унылый заштатный городишко с обшарпанными многоэтажками, небрежно разбросанными по берегу Финского залива, забивающими своим квадратно-гнездовым уродством весь окрестный ландшафт. Но в 1917 Сестрорецк соответствовал термину “курорт”, являя собой своеобразную панацею, убежище от агрессивной городской среды и деструктивных элементов нарождающейся урбанистической субкультуры. Кроме частных дач, свои ведомственные пансионаты на курорте разместили школа Женского Патриотического общества, Общество школьных дач для средних учебных заведений, Сенатская типография, Экспедиция заготовления государственных бумаг… Всех не перечесть. Одно из капитальных зданий санатория “Ермоловка” целиком оккупировал Вандам, заплатив за аренду своё годовое генеральское жалование. Солидное двухэтажное строение с соответствующим названием и духоподъёмной припиской на вывеске “для выздоравливающих и нервных” находилось всего в двух сотнях шагов от приёмной Булгакова и многообещающе манило ароматами из кухни. Но зайдя в холл, Распутин понял, что до ужина доберется не скоро. В помещении, превращенном в своеобразный клуб, было тесно, шумно, дымно, но зато тепло и весело. Григория тут ждали, и судя по пустым чашкам, вазочкам от печенья, бокалам и бутылкам вина, ждали давно. Два десятка пар глаз уставились на него, кто с плохо скрываемым любопытством, кто с недоумением и недоверием, кто-то – изучающе и оценивающе, словно увидев первый раз в жизни. Присутствие Станислава Балаховича, признавшегося под Митавой, что узнал в коллежском асессоре Распутина, свидетельствовало о полном раскрытии инкогнито. Офицеры смотрели на Григория, не понимая, относиться к нему, как к полоумному “святому старцу”, про оргии которого и шашни с царской четой писали все газеты, или как к боевому товарищу, возглавившему уничтожение германских застав в битве под Митавой, спасавшего раненых и отчаянно рубившегося на старой мызе с уланами кайзера? Зато среди глаз, устремлённых к нему, не было равнодушных. “Кажется, намечается политинформация “о текущем моменте”, – просёк Григорий.
– Здравия желаю, защитники Отечества! – зычно, как на плацу, выкрикнул он, с удовольствием наблюдая округлившиеся глаза и удивленные брови присутствующих.
Насладившись замешательством среди офицеров и выслушав звучащие вразнобой приветствия, Распутин стряхнул с плеч пальто и вопросительно уставился на Ставского, принявшего на себя роль неформального лидера.
– Чайком напоите, служивые? Или будем на сухую разговаривать?
Народ прорвало. Все разом загомонили, обступив Григория, превратив степенные неторопливые посиделки в пчелиный улей. Каждый хотел пожать руку, похлопать по плечу или просто прикоснуться, убедившись, что он живой человек, а не бестелесный призрак.
– Нам, конечно, приятно слышать такое обращение, – сказал Ставский, когда гул голосов немного утих, и Распутина усадили за стол, – но тут такое дело, Григорий Ефимыч… Не хочет нас Отечество видеть своими защитниками, поэтому мы уже и не служивые…
По залу прокатился гул одобрения.
– А вам, господа, стало быть, особое приглашение нужно, чтобы защищать Отечество? Или оно для вас теперь и не Отечество вовсе? – без тени улыбки спросил Распутин и, не давая разрастись возмущенным возгласам, продолжил. – Мы ведь Россию матушкой величаем не просто так, не для красного словца, а с глубоким практическим смыслом. Вспомните своё детство. Сколько раз нам казалось, что наша мама несправедлива к нам? Разве не случалось, что она действительно наказывала нас, не разобравшись, по навету, просто потому что устала, ошиблась? Кто не наматывал в детстве слёзы на кулак из-за незаслуженных, несправедливых семейных ссор и обид? И что? После этого ваша мама переставала быть родной, единственной? Неужели вы отказывались любить и защищать её? Так и с Отечеством. Оно может быть несправедливо и даже жестоко, но другой России у меня для вас нет. Придётся выбирать – или жить с ней, такой, какая есть, или отречься и перейти в стан нанавистников. На нейтральной полосе не останешься. Так можно было сделать до войны, а сейчас слишком поздно.
Просторный холл гостиницы погрузился в звенящую тишину. Если бы сюда сейчас зашёл человек с плохим зрением, ему бы показалось, что помещение пусто. За окном крупными ватными хлопьями падал снег. Сквозь него мимо сугробов поспешал по своим делам чиновник в шинели с поднятым воротником и летней фуражке. Вдалеке шумел приближающийся поезд, а в санатории “Ермоловка” время остановилось. Звякнула ложечка, упавшая в пустую чашку. Офицеры встрепенулись, начали переглядываться, с задних рядов послышался чей-то настойчивый шёпот, больше похожий на жужжание шмеля.
– Стало быть, мы обречены на защиту престола и Отечества, независимо от того, гладят нас по шёрстке или пинают, как собак шелудивых? Так, Григорий Ефимович? – задал вопрос Ставский, и по реакции окружающих было понятно, что многие с ним согласны.