— Что же ты, дьявол, молчишь? — подскочил к нему взводный, от которого скверно пахло водкой. — Не знаешь порядков? Говори: рад стараться, ваше высокоблагородие…
Кузьма поднял на полковника свои маленькие глазки.
— Ничего хорошего тут нет… — проговорил он. — Один грех… Возьмите винтовку, — замирая, вдруг прибавил он. — Я служить больше не буду…
Все вокруг остолбенели. Грохот залпов подчеркивал наступившую вкруг Кузьмы тишину, такую, что он слышал торопливые, сильные удары своего сердца, разбивавшего последние оковы страха. Полковник тронул свою лошадь и подъехал ближе к солдату. Он считался немножко либералом, потому что не только никогда не бил своими руками солдат, но даже и не ругался, как другие офицеры, изощрившиеся в ругани до последних степеней совершенства и щеголявших своим мастерством.
— Что это ты, брат, выдумал? А? — мягким бархатным баритоном сказал он.
— Не буду больше служить… Грех это большой… — уже смелее сказал Кузьма, хотя и руки, и ноги у него тряслись. — Христос за врагов молиться велел…
Офицеры и солдаты, невольно ближе пододвинувшиеся к Кузьме, вытягивали шеи, во все глаза с тупым недоумением смотрели на него.
— Я вижу, что ты веришь в Евангелие… — все так же мягко сказал полковник на танцующей лошади, решивший, что лучше ошеломляющее впечатление этого поступка на солдат парализовать убеждением. — Я тоже верю в него. Но ты забыл, что там сказано, что нет больше любви, как положить жизнь свою за близких…
— Так то свою, а мы хотим чужую… — твердо, весь бледный, сказал Кузьма. — Христос тоже отдал свою, а чужой не трогал… И я вот хочу отдать свою. Делайте со мной, что хотите…
— Делайте, что хотите! — повторил полковник. — Мы ничего дурного делать тебе не хотим, мы хотим только разъяснить тебе твою ошибку, вот и все. Потому что на убеждение можно отвечать убеждением, а грубой силе приходится противопоставлять силу же: германцы будут жарить по тебе шрапнелью, а ты будешь читать им Евангелие?
По толпе солдат и офицеров пробежал смешок.
— Тогда они придут сюда и всех нас тут перебьют, тебя же с семьей первого, и все заберут под себя… — продолжал полковник, стараясь говорить народным, как он думал, языком. — Как же нам с ними быть? Ты откажешься, другой откажется, нас и забьют…
— Ерманцы мне не враги, Бог с ними… — сказал Кузьма. — Никакой вреды мне от них не было. А вот вы меня на мучение отдадите. Кто же для меня ерманец-то выходит? Ну только я и вас так не считаю, и за вас молиться я буду, чтобы и вам Господь открыл глаза…
— Ну, пока нам с тобой спорить некогда, братец… — сказал полковник, натягивая поводья. — Вечером я приду к тебе с нашим батюшкой, и ты поймешь, в чем твоя ошибка. А пока, так как ты все же нарушил дисциплину, я должен отправить тебя под арест… Распорядитесь… — сказал он ротному командиру и крикнул: — По местам!
И лица снова сделались озабоченными, деловыми, замкнутыми. Кругом раздавалась строгая, уверенная команда, шла торопливая пальба, было слышно, как вжикали и влипали пули; вдали справа носились по широкому полю карьером пушки. А там, еще дальше, звонили колокола, озабоченно свистели паровозы, шумел проснувшийся город.
— Ну, молодцы, ребята… — крикнул полковник. — Хорошо!
— Гав-гав-гав-гав… — дружно ответили серые ряды.
А Кузьма уже шагал под охраною двух солдат со штыками в город — в расстегнутом выцветшем мундире, в тяжелых безобразных сапогах и с серой шапкой из поддельного барашка в руках. Некрасивое лицо его с утиным носом было теперь покойно и светло.
— Кузьма, Кузьма… — крикнул ему с тротуара Григорий Николаевич, махая ему рукой. — Что это ты?
— За Христа пострадать хочу, Григорий Николаич!.. — крикнул на ходу Кузьма. — Скажи там жене и братьям всем…
— Чего орешь? Или не знаешь, что арестованным разговаривать не допушшается? — грубо остановил Кузьму молодцеватый унтерцер с запахом водки. — Иди знай…
Кузьма промолчал и только с улыбкой помахал еще шапкой Григорию Николаевичу…
IV
ТРИСТА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЬ ЖИЛЕТОВ