Он чувствовал себя в детстве, в том детстве, когда еще не ушел отец. Сейчас, на сцене он ощущал, что ему выделили пространство в мире, дали ему посуществовать в его естественном фантазийном виде. Потому что художника не существует до тех пор, пока люди не расступаются, освободив для него небольшое условное пространство. В этом пространстве другое время, иное место, но при этом – вот она, реальность – протяни руку. И искусство возможно только на этом пятачке. Там, где люди не расступаются, искусства просто нет – оно задыхается внутри черепных коробок, прячется, живучее, но немое, по письменным столам, довольствуясь сценой чистого листа. Это тоже, в общем-то, немало, но голос – голос требует звучать. Не оправдываясь за то, что посмел побеспокоить.
Песни на сцене звучали по-новому. Сцена дает ощущение, что они исполняются в каком-то смысле в первый и в каком-то – в последний раз. И второго раза не будет. Поэтому если есть, что сказать, – говори. Если есть силы жить – предъяви их. Сева чувствовал ситуацию с полной ясностью и серьезностью – а вот исполняемый материал до этого экзистенциального уровня не дотягивал. И все же его голос впервые слышал себя в чистом виде. Художник впервые показался на людях – и это что-то меняло, но еще не было понятно, что именно.
Все закончилось очень быстро. И люди разошлись минут за пятнадцать после окончания. А он еще был в этом зале, он еще был художник. И вокруг уже было пусто. Стало как-то по-новому больно. Нужно было быстро усохнуть почти до пустого места. А так хотелось еще потешить обнажившиеся места.
Сева зашел в гримерную и тихо сел возле выхода. Егор сидел в центре, как утомленный олимпиец, с полузакрытыми глазами и сигаретой в губах. Вокруг него мельтешила Света, на него смотрели клоун и танцоры, потому что Егор подводил итоги, его благодарили, ему говорили, что это уровень и что если кто и мог достичь этого уровня, то это он. Вокруг последнего тезиса завязалась некоторая дискуссия. Сил слушать не было. Сева поднялся, вне очереди всех поблагодарил, сказал, что, по его мнению, это было не очень позорно, – и откланялся.
На следующий день долго спал, читал, а уже в сумерках вышел на остановке на проспекте Курчатова и прошел вдоль заборчика на территорию городского техникума. Он шел один с гитарой в самодельном чехле – и увидел перед входом толпу человек в двести. Из толпы вышло знакомое женское лицо и сказало: «Мы вас ждем». Сева растерялся: «Они что – ко мне?» – «Конечно, – ответила женщина, – мы даже билеты на вас продавали». Его окружали лица пятнадцатилетних подростков. Девушка протянула Севе тонкий целлофановый пакет с железными монетами – это был его гонорар: граммов двести. Она провела Севу куда-то в комнату под сценой. Оттуда был слышен гул в зале. Севе впервые стало страшно. «Господи, что я здесь делаю?» Это было острое ощущение, что он – самозванец и что обман сейчас будет раскрыт. Это ведь не интеллигенты-задроты, которые были вчера, – эта гопота церемониться не станет. Тут же понял, что и программа его на деле очень коротка, особенно если исполнять ее одному.
Поднялся по какой-то узкой лестнице, вышел на освещенную сцену и без приветствия начал читать жесткий стих:
Читая последние две строки, встретился глазами с шепчущим что-то подростком ряду в пятом – и он успокоился, как дитятко. Вместо точки сразу ударил по струнам. И потом не делал пауз – заканчивая песню на том или ином аккорде, тут же выбирал и начинал играть песню из той же тональности. Прерывался только на стихи. Создавалось ощущение плотного потока, в который было некуда вставить аплодисменты. В какой-то момент с таким же отсутствием перехода спел «Мое поколение» «Алисы», после всех этих витиеватых масок вдруг прямо и жестко взяв на басах балалаечный ритм:
Ему шел этот чистый бунт, он был естествен для его сильного голоса, это то, что он вынес из музыки, а не из времени. Он даже не боролся, он взял этот бунт желаний и прав готовым, он был для него несомненным, как среда. И пел он потому, не кривя губ, проще и уверенней.
А закончив, спросил просто, не глядя в зал:
– Когда-нибудь слышали песню на стихи Маяковского?
– Нет, нет, – послышалось из зала.
– Это потому что нет хороших песен на стихи этого большого поэта. Слушайте.
Всю первую половину «Флейты-позвоночника» он превратил в готическую балладу, которая давала развернуться голосу вширь. Здесь можно было не играть вообще. Сева чувствовал, что голос покрывает пространство полностью.
чеканил он в припеве.