Дознаватель прибыл в конце недели. Беседовал с нами. Со мной был вежливо сух, официален, но дотошен. Что я мог ему сообщить? Ведь и сам мало что знал. Витька вышел от него красный, будто прыщи на лице давил. Дознаватель сказал нам: «Придется пока считать, что Березкин ушел в самоволку. Не то тому, кто отпустил или послал его одного, зная, что в лесу еще полно немцев, — с попутным ветром под трибунал…» С этим он отбыл, а дело об исчезновении рядового Семена Березкина тащилось своим чередом по следственным каналам.
Шли дни, недели, история с Семеном удалялась в прошлое, все были поглощены преддемобилизационной суетой и понимали, что дальнейшие поиски Семена и всякие расследования уже бессмысленны: живой человек так долго отсутствовать не может.
В один из дней Виктор подал рапорт с просьбой о демобилизации — спешил. Я не возражал. Спросил у него, как быть: что напишем матери Семена — Ольге Ильиничне? Как объясним ей? Но у Витьки в таких случаях совет бывал один: «Надо подождать немного. А там видно будет…»
Все вещи Семена пока оставались у меня, а бумаги, какие были у него в вещмешке — письма от матери, стихи, — забрал с собой дознаватель. Что он мог понять из них? Какой Семен был человек? Едва ли. Это знал я.
20 мая батальон вывели из лесу окончательно, и нас сменили войска НКВД…
«19 мая, в субботу, я остался вовсе один: Готтлебен и Лаук бросили меня. Ушли они на рассвете, когда я спал, сваленный усталостью после тяжелого ночного перехода по болотам. Понимаю, что был им в тягость, тем более полуслепой: накануне ночью, зацепившись за корягу, я упал и сломал дужки очков.
Готтлебен и Лаук двинулись продолжать свою войну. „Убивать, пока еще есть время“, — как-то сказал Готтлебен и с удовольствием глянул на здоровенного Лаука, обвешанного оружием. Они подошли друг другу и, конечно, презирали меня.
Если их не убьют, когда-нибудь они расскажут о своем благородстве: уходя, они оставили мне три банки консервов, галеты, котелок, спички, компас, шмайсер с полным магазином, нож и бинокль.
Как ни странно, я не испытал ни сожаления, ни страха от одиночества. Я мог теперь сам принимать решения.
На закате вышел к опушке и услышал стук. Взял бинокль, выглянул из-за кустов. На зеленой поляне стояли ульи, паслась стреноженная лошадь, возле большого сарая у телеги сидел крестьянин и обтесывал топором длинную жердь, примерял ее к телеге — наверное, мастерил оглоблю. Я смотрел на его коричневые, как мореное дерево, огромные руки, сжимавшие топорище, видел налитые усталостью и силой узлы вен. Звенел острый топор, стесывая с жерди лишнее. Крестьянин делал свою работу. Давно я не видел работающего человека. По бокам этой оглобли потом встанут кони, и он поедет в поле убирать картошку или хлеб. Этим он занимается всю жизнь — естественным и вечным делом.