Читаем Рассказ 77 полностью

Времена вольного студенчества, а потом заботы самостоятельной жизни потихоньку затушевали было память об этих тягостных минутах, которые я провел у постели тяжелобольной матери. Сперва мне казалось, что после, когда я уже уехал из дома, со здоровьем у нее стало получше, но потом, уже совсем недавно, спросил у брата: а что, когда он остался дома за старшего, ему небось тоже мама приказывала? Валера грустно улыбнулся: «Перво-наперво — отрежешь Танечке косы. Чтобы вши не завелись…»

А Танечка потом прощаться с мамой летала из Ташкента или ночным автобусом приезжала из Краснодара.

Бывало, мать месяцами не выходила из больницы. Отец попал в нее только раз — когда отравился из-за самодельной перепелиной дроби, которую станичные наши хитрячки да скупердяи катали из аккумуляторных свинцовых пластин. Вообще же ни лекарств, ни врачей он не признавал, с приобретенной на фронте убежденностью твердо веря, что панацея для русского человека — сорокаградусная. Он так всегда и говорил: встретил старого друга, и выпили, мол, с ним «по рюмашечке панацеи». Рюмашечкой частенько не обходилось, и в словаре у нашей родни давно уже бытовало несколько на первый взгляд странных выражений. Те, кто помоложе, говорили в выходной день, что Степаныч опять, мол, явился с ярмарки «под панацеей». Старшие выражались менее изящно: «напанацеился». Сколько у нас по этому поводу было в семье скандалов!

«Что, отец, ты действительно решил выпить всю водку? Бедная мать! Когда ты наконец ее пожалеешь?!»

Он только покорно винился: «Все, все, сынок, — это в последний раз».

Не было случая, чтобы он свалился на улице, и дома, выпивший, никогда не сделал ничего предосудительного — это святая правда. Но мать не могла терпеть, если от отца хотя бы слегка попахивало. Как тут объяснишь… Не то чтобы нашла коса на камень. Может быть, матери, часто занятой мыслью о смерти, оскорбительными казались отцовские земные успехи?

Сколько я по ее наставлению провел с ним длинных разговоров! Сколько произнес горьких слов! Сам он за всю свою жизнь не сказал мне, пожалуй, и сотой доли того обидного, что, как старший из детей, как материн заступник, сказал ему я…

Потом, когда уже подросли мои сыновья, когда «воспитывать» отца мне с каждым разом становилось мучительней, я однажды сказал матери: все, больше не вмешиваюсь — мне стыдно!

В голосе у нее послышалась выношенная убежденность: «Отца тебе жалко — конечно, пусть он лучше доконает мать».

Ах вы стареющие наши родители!.. Из-за ревности, из-за чего ли другого как безжалостно рвете вы порой сердца взрослых ваших детей! Как жестоко испытываете на преданность!

Случилось так, что за год перед смертью отца я прилетел в станицу, когда он был дома один, — мать опять лежала в больнице у Валеры. Уже в дороге я почувствовал грипп и, едва добравшись до дому, на целую неделю свалился — никогда еще меня не трепало так сильно, как в тот раз. Отец оказался в роли сиделки, и надо было видеть, как он, привыкший, по словам матери, «чтобы за ним всю жизнь ухаживали», теперь ухаживал сам!

Весь день он или стоял у плиты, или сидел на стуле возле моей кровати. «Ничего, если побуду около тебя? Не устал? Ты, когда захочешь спать, ты скажи… А я знаешь о чем подумал? Ты как-то спрашивал, почему в станице у нас тот край, где я мальчишкой рос, называли Малахов Куток. А еще — Лягушевка. Знаешь почему? Целая история…»

На нем был просторный, в полоску, пиджак от старого моего выходного костюма, надетый на майку. Длинноватые рукава он подвернул, но потертые полоски подклада все равно почти закрывали пальцы — такой он сутулый стал, такой сухонький. Поседел он уже давно, а теперь начал лысеть, волосы поредели, голова стала, и в самом деле, что одуванчик, только серые, с выцветающей голубизною глаза лучились, как прежде, а может, и посветлее и подобрее прежнего — давно уже он не смотрел на меня с такой лаской.

Поднимался вдруг со стула, долго щупал стенку около кровати хорошо ли прогрелась? Потом торопливо, с озабоченным лицом шел к своим кипящим кастрюлям, гремел крышками и возвращался снова со щедрой улыбкой, опять ему что-то припомнилось, опять хотел что-то рассказать. Говорил, говорил и все, казалось, не мог наговориться…

Вкусы наши до этого, как правило, не совпадали: если я ему советовал что-либо почитать, он потом долго недоумевал, когда прочитывал; если что-либо пытался навязать мне он — я только морщился и заранее кисло улыбался: мол, знаем!.. А тут вдруг впервые ему понравилось то, что я с собою привез, а я неожиданно стал зачитываться тем, что выпросил он для меня в районной библиотеке, — странно! Может быть, дело и всегда было не в книгах, но — в нас самих?

«А ты правильно, что усы не сбрил, — сказал он мне, когда я уже поднялся и собирался вечером пойти посидеть с друзьями. — Мало ли что люди говорят, ты не слушай! Я вот, веришь, так привык, что теперь даже не представляю тебя без усов».

Перейти на страницу:

Похожие книги