Катастрофы детей злого гения можно было бы считать карой ему. Можно было бы считать… если б он любил их, загубленных сыновей и дочь, закинутую в одиночество. Но он не любил никого и ничего, кроме своей сатанинской власти. Быть может, один такой на века! На тысячелетия… А достался моим детям. И мне…
Бывает, что, расставшись с человеком и разъехавшись с ним в разные концы света, неожиданно сталкиваешься где-то нос к носу. А можно жить на соседней улице и никогда не увидеть друг друга…
За полвека я не пересекся с Виссарионом ни разу. И воспринимал это как милосердную естественность.
Но вдруг повстречались. В храме… За пятьдесят лет он мало в чем изменился: тот же разворот плеч, та же уверенная, не сомневающаяся ни в одном своем шаге походка. Сохранилась и челка, которая хоть и побелела, но с возрастом почему-то не контрастировала. По-прежнему казалось, что она не столько прикрывала лоб, будто уменьшая его, сколько скрывала какие-то мысли Виссариона. Ту же роль, что и раньше, исполняли многослойные очки. Свитер уступил место малиновому пиджаку, который тоже, как ни странно, возрасту не противоречил.
Свечи за ним нес верзила, присутствие коего в храме выглядело вызывающе неуместным. «Охранник, — сообразил я. — Когда-то охранники сопровождали его отца как заключенного, а ныне охраняют сына как «нового русского».
Вначале даже раздольных плеч Виссариона было не разглядеть за необъятной спиной верзилы, заслонявшей «нового русского» от опасностей нового времени.
Я направлялся в противоположную сторону, но что-то неотвратимо изменило мой путь, и я стал не спеша, как и положено в храме, приближаться к Виссариону. Он, скрываемый охранником, остановился возле иконы.
— Вы куда? — Охранник еще плотней заслонил его.
— К иконе, конечно. Куда же еще?
Я вымолвил это негромко, тоже как водится в церкви. Но Виссарион мой голос уловил и узнал.
— Пропусти, — распорядился он, точно мне предстояло миновать проходную будку или военный пост.
Охранник с отработанной, но непредсказуемой для его вида стремительностью беспрекословного послушания перестал нас разделять.
— Добрый день, — обернувшись, сказал Виссарион. Так, если бы мы расстались вчера вечером. — Вот пришел, как всегда, помянуть Катеньку. Свечу поставить за упокой.
Но стоял он вовсе не там, где произносят моленья за упокой.
«За здравие небось пришел помолиться. Выпрашивать здоровье себе и своему бизнесу! Нет, не зря я к нему цеплялся… Не зря!» Все это явилось мне в голову. Но я не одернул себя, как бывало, а спросил:
— Ну и как ты, Виссарион?
— Извините, но я поменял имя. После того сталинского ада следовало бы все поменять. Чтоб не рехнуться! Тем более отречься от имени, о которое все ушибались. И я стал Борисом. Это имя мне подсказала русская история. Русская культура…
— В честь царя переименовался? Но какого из двух? Годунов тебе вряд ли нужен. А вот царь-президент…
Одергивать себя я больше не собирался.
Он пожал малиновыми плечами:
— У вас ведь тоже был сын Борис.
— Ну, его-то мы назвали в память об отце моей жены. Душевный был человек… А почему не приходишь?
— И вновь вы меня не поймете. Дело не в том, что я не хочу вас видеть или мне за что-нибудь стыдно…
Если его фразы начинались со слов «дело не в том», это означало, что дело как раз в том. В том самом… Я не дослушал — и направился к иконе, что была в другой стороне.
Вечером меня увезли в больницу.
ИЗБАВЛЕНИЕ
(Из зарубежного цикла)
— Профессор… ну как?
— Пройдем ко мне в кабинет.
— Зачем? — испуганно пробормотал мой язык. Ноги отнялись.
— Я дам… успокоительное.
— Успокоиться? Значит…
— Ни на войне, ни в хирургическом отделении не следует предпринимать чересчур рискованных операций! Я же предупреждал. Хоть там упорно стараются риск оправдать.
— Любовь эгоистична, корыстна: прежде всего в ней ищут собственных удовлетворений, — философствовал муж, называвший пылкость моей любви к дочери сумасшествием.
— Может, отчасти ты прав. Я считаю ее своей избавительницей! От бесцельности жизни, одиночества… и от тебя. Я давно хотела сказать «Уходи!», но боялась остаться наедине со стенами. А теперь… вот он, смысл существования моего! И никто мне больше не требуется, а ты — в первую очередь.
Услышав про свое место в «очередях», он произнес казенную мужскую фразу, освобождающую от объяснений и обязательств: «Ах так?!» — и суетно, пока я не передумала, начал собирать вещи.
Рашель, позднюю дочь свою, я рожала в муках, словно должна была осознать, что великое счастье не дается бесплатно. Но с той минуты, когда ее принесли в палату, она по своей вине никогда не приносила мне боли и бед.