Для нее сейчас было важно не что, а как говорил человек. Фразы, до этого раздражавшие вычурностью, обрели вдруг иное звучание. Модуляции голоса вызывали волны тепла. Ее собеседник, казалось, был чародей. Она любовалась его умным славным лицом, мягкостью и природным изяществом жестов. Врач погрузил себя в кресло, вздохнул, но взглянув на ручные часы, вскочил и, меря пространство шагами, заговорил торопливее: «Люди живут в неустойчивом — или, как выражаются физики, вы же физик, — «динамическом» равновесии. Прежде жестокости мира уравновешивались «МИЛОСЕРДИЕМ ЖЕНЩИНЫ».
Марина Васильевна в знак согласия даже кивнула.
— Теперь же, — он продолжал, — когда семьи одному мужику не поднять, происходит чудовищное превращение женщин в рожающую разновидность мужчины! — нарколог возвысил голос. — Человечество омужичивается. Вот о чем надо кричать!
— Он ненормальный! — поняла вдруг Марина Васильевна и потупила взгляд, чтоб не выдать смятения.
Он признавался: «К сожалению, я не могу вам помочь».
Ей уже не нужна была его помощь… Ей надоела эта «широкоформатная» рожа со «сдобными» подбородками и подбородочками, окаймленными необозримыми долами щек.
— Меня ждут больные… — чувствуя поражение, вздохнул врач. — Не смею больше задерживать… Если желаете, подождите меня в этой комнате.
Только он вышел, Марина Васильевна тут же смекнула: «Да можно ли в здравом уме городить эту чушь?! Не иначе Иван подучил толстяка-забулдыгу сыграть роль нарколога».
Женщина встала, двинулась было по направлению к двери и, вдруг, неожиданно для себя, повернула к стене, где «светилась» между окон картина.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
Марина Васильевна даже обрадовалась, узнав репродукцию со знаменитого полотна художника Иванова. Присутствовало ощущение «озонной свежести» чуда, а мужская нагота, как и на подлиннике, поражала естественностью. Умиленные лица мальчика, старца, раба, группки расположившихся для крещения в Иордани странников возбуждали гипнотические волны «коллективного просветления», звучащие в душе Марины Васильевны как «мощное храмное многоголосие», готовое вознести ее над «Этим непонятливым человечеством». Но в смешении нагих тел, пурпурных, белых, голубых и зеленых одежд тревожило что-то краем глаза ухваченное, и пока еще не сознаваемое. Облаченный в шкуры и плащ Иоанн-Креститель, возвышаясь над всеми, торжественно простирал свою длань в направлении сухого пригорка, где как раз объявлялся Христос… Но, вглядевшись получше, женщина ахнула: вместо сына «пречистой девы Марии» на фоне голубого с алым отсветом неба и синих в дымке холмов «являлось народу» нелепое существо с франтоватыми усиками, большими глазами, в смешном пиджачке, необъятных штанах, в громадных ботинках с загнутыми носами… и с тросточкой.
Надругательская эта подмена поначалу оскорбила Марину Васильевну.
— Тьфу! Черте что намалюют! — ворчала она, заметив нескладного человечка, невесть какими судьбами попавшего на «библейскую» землю.
Марина Васильевна то вглядывалась в благоговейные лица «узревшие чудо», то в смущенного Чарли, в знак приветствия приподнявшего над головой котелок. Ища объяснение баловству копииста, она вдруг подумала: «Человечек приходит, чтобы немного пожить, а его так затыркают, так замордуют, что он и не рад, что пришел».
— О, Господи! — вдруг осенило ее. — А ведь тот, кто на этой картинке и там — на большой… они оба — из одного рода-племени!
Врач пронесся мимо Ивана по коридору и исчез за последней дверью налево. Почувствовав, что стало мутить (как с похмелья), Ковалев прислонился к стене. Состояние было привычным, и ему захотелось взглянуть на сестру. Сделав шаг, ощущая в конечностях дрожь, он слегка приоткрыл створку двери и… замер, не смея пошевелиться.
Марина стояла боком к нему, заложив руки за спину, вытянувшись, точно подросток (пятки вместе, носочки врозь) и, вглядываясь в картинку на белой стене, покачивала осуждающе совершенно седой головой… Потом, вдруг, вся подалась назад. Глаза широко раскрылись. Лицо размягчилось и потеплело. Грудь задрожала от прерывистого дыхания. Руки сначала уперлись в бока, а затем, полусогнутые, повисли вдоль тела, сотрясаясь с ним в такт.
Она смеялась, закатывалась от смеха. Пыталась остановиться, однако «поток прорывал запруду». Да можно ли было назвать это «смехом». Брызнули слезы, сопровождавшие радостное и мучительное толчками идущее из глубины извержение чувств. С ней что-то происходило. Тело, будто во сне, обретало легкость пугающую. Все погружалось в туман. Ей казалось, она умирает.
Ноги Ивана вросли в половицы: перед картиной, то замирая, то содрогаясь в предчувствии невыразимого счастья, привстала на цыпочках хрупкая девочка с утренним светом в глазах.