Когда ей принесли ребенка и она увидела, что он цел и невредим, со здоровыми ручками и ножками, Муся зажмурилась, и из закрытых глаз ее хлынули слезы, целый поток безмолвных слез, и Нахум, стоявший у кровати, вытирал их платком, не говоря ни слова.
Когда совсем рассвело, старая Зося покрыла пестрыми накидками стулья и диван, поставила на стол пироги и вино, и хотя в доме было по-прежнему тихо, все же чувствовался праздник.
Но вне дома все было иначе. Жители местечка встречали новость с изумлением, переходившим в глумливый смех. Эта калека, это существо, которое только и может, что переползать с одного края кровати на другой! Что ж, выходит, скоро булыжники с мостовой станут рожать детей?
Да и с ребенком не все было ладно. Ведь не могла же его мать омыться в микве и освятить себя для мужа, как подобает богобоязненной еврейке? Стало быть, и ребенок был ущербный. В день обрезания почтенный старичок, благоволивший к Нахуму, еле-еле собрал десятерых мужчин, как положено для благословения после трапезы.
Все вдруг оказались заняты или уже приглашены на какое-нибудь другое торжество. Даже вино, которое, в знак особой милости к фотографу, прислала графиня, не поправило дела.
Когда после церемонии ребенка отнесли обратно в спальню, старик встал на пороге и благословил мать с такой отеческой сердечностью, что у Муси, запылали румянцем щеки и глаза застлало туманом.
Биньямин — так назвали мальчика, в честь деда, Биньямина-Лейба, который незадолго до того скончался. Мать прозвала его Муни, похоже на Нуни, на детское прозвище Нахума.
Опираясь на подушки, она купала малыша в корытце, пеленала и иногда, в порыве нежности, прижималась щекой к его мягкой щечке и вдыхала сладкий, ни с чем не сравнимый запах младенчества.
А иногда она даже укладывала его в люльку и убаюкивала странным напевом, в котором была и радость, и грусть. Как-то раз она услышала его и запомнила. То не была колыбельная, то был словно отголосок материнской тревоги многих поколений — матерей, которые, как она, боялись за своих детей и хотели их уберечь от напастей.
Горько было ей, когда стало ясно, что она не сможет больше кормить грудью. Мальчик подрастал и хотел кушать все больше, а молока у нее становилось все меньше.
Добрая старушка советовала давать ему рисовый отвар с подслащенным коровьим молоком, но у малыша от этой пищи болел животик, и он плакал тем самым невыносимым пронзительным плачем, который был ей так знаком. Так же плакал тот, другой ребенок, ее первенец, и плакал он от голода. Ночи напролет Нахум с ребенком на руках шагал взад и вперед по комнате, а днем, под проливным дождем, метался от хутора к хутору — искал кормилицу для сына.
Зося стояла в дверях и отсылала ни с чем возмущенных заказчиков, а Этя, внучка добрых стариков, пыталась успокоить младенца. Но, заглушая тихий голос девочки, все звучал и звучал пронзительный плач, в нем слышались жалоба и укор, и Муся, желая оглохнуть, отворачивалась к окну, глядела на прохожих и в глазах их читала все тот же бессловесный укор.
И потому не смогла она ответить отказом, когда родственники предложили ей взять ребенка на воспитание.
Хворая тетя Йохевед снова потащилась в дом бывшего зятя, Мусиного отца. Там долго судили и рядили и наконец порешили так. Биньямина заберут на хутор Заречье: там есть кузнец, а у кузнеца жена, у которой как раз помер младенец. Кузнецова жена будет кормить Биньямина, а рыжая Зизи, теперешняя хозяйка хутора, будет присматривать за ним. Условлено было, что все время, пока ребенок у них, отцу нельзя с ним видаться. Послали к Мусе, получили ее согласие и отправили кузнечиху в Камиловку.
Та приехала в господской коляске — большая, дородная женщина с решительными, резкими движениями, — взяла на руки малыша и тотчас велела кучеру трогать, а ребятишки, сбежавшиеся на маленькую площадь, проводили ее смехом и криками «Ура!»
Одного не могла взять в толк Муся, глядя в окно: чего они так орут. Разве что коляска уж очень старая, потрепанная, а матерчатый навес на ней и впрямь какой-то странный и смешной на вид. У нее и в мыслях не было, что она сама и ее дитя могут быть тут причиной.
Когда пришла Зося, хозяйка попросила ее вынести колыбельку на чердак, и в комнате сразу стало много места. Стало так же просторно и тихо, как три года назад, когда унесли отсюда ее первенца.
Теперь Нахуму никто не мешал работать, и он все время проводил в дальней темной комнате. А люди на площади… Что ж, ведь она снова стала тем, чем подобало ей быть, и заняла свое прежнее место — у окна; и люди перестали поглядывать в ее сторону.
Иногда под вечер забегала старушка. У той хватало своих хлопот — дом, хозяйство, две коровы, — но все же она улучала часок посидеть, с вязаньем в руках, у Мусиной кровати, и как-то так умела взглянуть и помолчать, что Мусе рядом с ней казалось, что она говорит сама с собой.
Ведь и для нее не было тайной, о чем шушукаются люди. Простодушная Зося не преминула пересказать ей местечковые сплетни. Может быть, в них есть свой резон?