Страшная, как пряничная корка, но в своем роде экстравагантная Танюха Шлеп-Нога, с подвизгиванием, вопила в декабрьскую мглу: «Ма-акс! Мя-акс! Мяяя…» Матрос и Шут ловили тачку в сторону Белорусского, сосредоточенные, резкие, ночь — их гангстерская муза. Авто не притормаживали из-за огромной лужи на проезжей, Матрос и Шут видели эту лужу, все понимали, но не переходили чуть выше по стриту, где машина могла остановиться. И если бы они обходили лужи, они не были бы теми Матросом и Шутом. Из ничего возникающий и в никуда растворяющийся Анискин быстро вшептывал в интересующиеся уши: «Цикла — треха за пачку, нокса — по рупь за колесо, желтые от кашля — по двухе…» Анискина ловили, судили, этапировали в Адриапольскую наркомзону, он как-то резво освобождался и немедленно продолжал: «Цикла, нокса, от кашля…» Маленький Джим в тонкой летней джинсовке, обмотавшись удавоподобным шарфом торпедовской расцветки, безуспешно дозванивался из таксофона в переходе. Таксофон не соединял даже после правого бокового, которым Джим владел сносно и применял часто, за что имел второе имя — Бешеный Гном. Белый Фил (Черного Фила к тому декабрю уже зарезали) стоял в обнимку с ящиком «Салюта», а с ним самим в обнимку стояла, полувисела красотка Танька Америка. Где-то хохотали, где-то склочничали, Чапаев дрался с дружинником на троллейбусной остановке. Драка была весьма занимательной: гражданин с повязкой пытался высвистеть милицейской трелью подмогу, но как только подносил свисток к губам, Чапаев отвешивал ему пижонистый, но не слабый подзатыльник. Дружинник хрюкал, отбрыкивался, отбегал и — все повторялось: свисток — шлепок — хрюк… Им не мешали.
Кружился жирный, подсвеченный фонарями, снег.
Вечерняя жизнь рассеивалась. Расходились, разъезжались… Я направлялся в теплый парадняк на улице Немировича — Данченко, где каждое утро кто-то из жильцов ставил передо мной треугольный пакет молока и ватрушку. Мне так и не удалось разглядеть, кто же был тем жильцом. Но теперь уже нет таких жильцов, нет ватрушек, а срок хранения молока равен одному году. Целому году человеческой жизни. Я думал о том, что утром, прогуливая первый школьный урок, в мое подъездное логово проберется Любашка, высыпет из карманов выданную на завтрак мелочь, мы подсчитаем сколько не хватает для Анискина, потом будем валяться на диване, который я приволок со свалки, застелив его коричневой Любашкиной шубой… Еще я думал… И не думал встретить Музыканта. Опять же — просто Музыкант, потому что его человеческое имя погибло в злой моей памяти.
Он-то, Музыкант, похожий на обаятельного хлыща — артиста Меньшикова — отвез меня на Щербаковку, в квартиру Гнесинских сестренок, представив коротко: «Это — панк». Проще было сказать, что я сын конголезского диктатора. По крайней мере, интереса ко мне было бы значительно меньше и мне не пришлось бы столько врать, ведь мне тогда так не хотелось интереса к себе. Меня уже вяло разыскивала всесоюзная милиция, и звали меня в тот период Шинтяпиным Владимиром Юрьевичем — Шмельков подарил данные своего примерного соседа. Но сестренкам я представился своим настоящим именем — Литл.
Они жили вдвоем. Постель в их спальне оставалась всегда расправленной, похожей на маленькое белое море, чуть взволнованное, но мягкое. Их родители отлучились в Иран на заработки, полагаю, по линии КГБ. На это предположение меня навел миниатюрный Феликс в железном плаще, примостившийся на подоконнике родительских покоев. Естественно, девочки, как всякие подросшие отпрыски опричников, к причине опричнины относились иронически. Другими словами, сестренки обучались прекрасному в Гнесинке, курили длинные сигареты «More», употребляли коньячок-с, носили капиталистически-вызывающие шмотки и сходили с ума от джаза. В эпоху прорвавшегося сквозь Железный занавес рок-н-ролла девушки сходили с ума от джаза.
От джаза.
Они — Старшая и Младшая — были практикующими джазистками.
Двухкассетный «Панасоник» и сотни кассет к нему. Все — джаз. Джаз. Джаз. Jazzzz. И видеомагнитофон, который я узрел тогда впервые в жизни, и в нем тоже — джаз, джаз и фильм «Дневная красавица», ознакомившись с которым, я осознал, что Катрин Денев погубит человечество, если начнет стариться, что неизбежно, и оттого человечество обречено. Еще Армстрог, упоминаемый лишь потому, что это имя известно даже чикировщикам в Бодайбо. И Элла Фитцджеральд, да простят меня тонкие ценители импровизации, тоже потому лишь, что всякий лихой человек на ветке Тында — Берканит хоть раз, да слышал это имя. Их коммунисты не скрывали от населения, Эллу и Луи. А иные сложнозапоминающиеся имена черных джазовых гениев, людей, безусловно, превосходных, раз я забыл их, эти добрые имена мне и теперь ни о чем не скажут. Я не слушаю джаз. Я прослушал до острой тошноты эту музыку тогда, и теперь, если воскресить во мне пару имен джазовых гуру из «панасоника», меня пожалуй что стошнит. Такие жесткие флэшбэки.