Вот так я попал в папину студию. В ту пору работники искусств либо кого-то «революционизировали», либо «революционизировали» их самих, так что рисовать приходилось без устали. С утра до вечера, обливаясь потом, папа почтительнейше малевал портреты. Отчаянный грохот барабанов — ворвались тети-хунвэйбинки. Руководительница — прямо красавица, губы сердито поджаты, косички торчат в разные стороны. Все в новехоньких армейских формах травяного цвета, на рукавах алые повязки, Построились и принялись декламировать цитаты, а папа поспешно вытянулся, достал красную книжечку и включился в хор. Не смотрите, что я еще не ходил в школу, — тоже выучил сто цитат и твердо знал, что декламировать их — самое почетное из всех занятий. И в радостном возбуждении тянул вслед за всеми: «Все ошибочные воззрения, все ядовитые травы...», «Ничто реакционное не исчезает само по себе...». Декламирую и слежу, как косички, точно рожки, прыг-прыг вверх, а потом тети перешли к какому-то «Чрезвычайному приказу»: на одной картине, изображавшей председателя Мао с детьми, оказывается, нашли более десятка реакционных лозунгов, символов, образов. Вдруг тети заорали и набросились на папу за то, что на портрете вождя, который он рисовал, оказалось только одно ухо:
— Это еще что такое? Что ты себе позволяешь? Клевещешь на красное солнце наших сердец — хочешь сказать, что он-де нас вполуха слушает?!
Я повернулся к стене — вроде бы на всех официальных портретах по одному уху. А те так и брызжут яростью — почему только одно? Мой папа — реакционер? Значит, я должен с ним бороться? Страшно, ново, любопытно... А тети-хунвэйбинки немедленно потребовали пририсовать еще одно ухо.
На нормативном портрете голова должна быть слегка повернута, открывая лишь правую сторону лица. А слева видны только скула и щека, ухо же позади них, потому-то его на картине и нет. Но тогда этого я, разумеется, не понимал и думал, что тети-хунвэйбинки говорят правильно, у людей же по два уха, почему нарисовано лишь одно? Что это значит? Я напряженно следил, как папа дорисовывал Председателю ухо. Бедный папочка, от непомерных усилий на лбу выступили огромные фасолины пота, словно ему дергали зуб без наркоза. Он весь дрожал, будто во время укола игла обломилась у него в попе. Папа рисовал со всем старанием, вляпал ухо прямо на скулу председателя Мао, но не успел закончить, как хунвэйбинки взвились — кто мог подумать, что это придаст лицу такой странный вид!
— Я виноват... —пролепетал папа, опустив голову, и, не дожидаясь, пока ему пригнут шею, встал в позу «реактивного самолета». Ноги его мелко дрожали, от посеревшего лица отлила кровь, казалось, сейчас кашляни кто или просто подуй на него — и он рухнет.
Тети-хунвэйбинки переглянулись. Старшая насупила красивые брови. Вторая возмущенно побагровела. Третья угрожающе хмыкнула. Четвертая раздулась, как боевой барабан. Пятая так закатила глаза, что остались одни белки; от страха я заревел и окончательно понял: мой папа — контрреволюционер.
За окном надрывались динамики, рычали грузовики и возбужденно горланили люди. Тыча в папу пальцем, тетя-хунвэйбинка с косичками пробурчала что-то вроде «смотри у меня», после чего про нас забыла, прокричала какой-то приказ, и все бросились прочь...
Поезд мчал дальше, мелькали деревья, опоры электропередач, реки, поля. Из вагона-ресторана принесли еду, я взял миску лапши с кусками толстокожей, жирной и, кажется, несвежей свинины — все бранились, а мне припомнились вступительные экзамены в вуз в ноябре 1977 года. Первой с утра шла математика, задачи по геометрии я решил сносно, а вот с алгеброй застопорилось. В тот год, когда мы начинали проходить этот предмет, заболела мама, отец взялся за постройку кухни, попросил меня помочь ему, и, как назло, я несколько раз пропускал школу. Экзаменационные листы сдал только в полдень и побежал искать папу, который должен был принести мне поесть — сразу после обеда начинался экзамен по политике, но в университетском парке никого не было. Оказывается, у ворот выставили пост, чтобы не проникли посторонние. Сыпал снег, задувал ледяной ветер, иду к воротам — ну вот, торчат, заметенные снегом, бедные папочки, высматривая своих чад, на которых возложено столько надежд, и глаза у меня невольно увлажнились. А среди них — и мой. Стыдно сказать, до чего невзрачен! Ростом не вышел, подбородок торчит, как черпак в котле, из-под коротких волос выпирает какой-то и не квадратный, и не круглый, асимметричный череп, ноги кривые, косолапые, и еще эта привычка втягивать шею... Я чуть не заплакал от досады. Как-то вот таким неряшливым папа явился на родительское собрание еще в начальной школе, так я сгорел со стыда, сравнивая его с другими отцами — благодушными, раздобревшими, крупноголовыми, с ямочками улыбок, одетыми в габардин и приезжающими на автомобилях!