«У озера» рисовал «белый спец», а стал водку таскать да ухо к скуле пририсовывать — признали художником! Ну не бред ли? Ах, мука-то какая! Мука приходит с пробуждением, спящий счастлив. Когда-то папа любил повторять одну фразу, кажется, из советского фильма пятидесятых годов: «Уснуть навеки — это счастье!» О, презренный человек! Не будь сброшена «банда четырех», не имей я возможности поступить в вуз — хотя бы даже попытаться, — не коснись папы новый политический курс, не начни мы «раскрепощать сознание», заполняй по-прежнему нашу жизнь каждодневный выматывающий, первобытный труд, живи вся наша семья в постоянном страхе, являйся мы каждые несколько дней на собрания, выворачивая на них душу, то одно шельмуя, то с другим борясь, не номышляй мы ни о какой модернизации, не пустись в погоню за производственным и научно-техническим уровнем Запада, а продолжай пребывать в блаженной уверенности, что мы от века пуп Земли, не будь у нас всех этих реабилитаций да амнистий, не начни мы дискутировать о критериях истины, а млей перед одной-единственной великой мудростью... быть может, оставался бы я весел и доволен! Не дотягивая до верхних, приподнявшись над нижними — все лучше, чем когда тебя в наручниках уводят с публичного судилища! Три-четыре годика повкалывал бы и вылез куда-нибудь, не удалось бы стать «учащимся из рабочих, крестьян, солдат» — пошел бы торговать мясом, брить головы, жарить блины, заколачивал бы по сорок юаней в месяц, получил прописку в городе, лимитную книжку, талоны на промтовары, зерно, рыбу; слямзил бы у папы из студии пару листов пятислойной фанеры и заказал толстяку Чжу что-нибудь из мебели, а то и приобрел бы комод на пять отделений, а тем временем подыскивал себе пару, не ту, так эту, сговоримся — поженимся, а нет — так и привет. Забредали бы в гости соседи то слева, то справа, а связи — это все. Захмелев, бросали бы на пальцах, кому опорожнить стаканчик, а к рассвету проигравший, напялив дурацкий колпак, лез бы под стол, пил ледяную воду... Простучав до утра в маджан, потом можно было бы отправиться на собрание критики и заявить: «Если такое можно вынести, то что же тогда невыносимо? О, сколько яда в этой душе![15]»
Но когда открываются глаза, когда все дальние уголки озаряются солнцем, когда люди и факты предстают в истинном свете — мириться со всем этим уже нельзя.
Семья переехала в центр провинции, поселилась в многоэтажном доме, отец стал больше смеяться, больше читать, больше размышлять и как-то весь разогнулся... Покорно барахтаться в человеческом море — смешно! Каждые две недели, в «большое воскресенье», так я называю его про себя, я заявляюсь домой, пусть даже это и не помогает отыскать общий язык с родителями. Папа и мама все подбираются ко мне с разговорами, крутят вокруг да около, наставляют: во-первых, не перебарщивать с «политической фрондой» (смешно, игрища с дацзыбао никогда меня не привлекали), во-вторых, приятельниц выбирать осмотрительно, ибо молод еще. А сами рассказывали, что влюбились в двадцать, в двадцать три поженились. Как-то раз папа, волнуясь, запел свои еще с пятидесятых годов, со школы, любимые песни — «Споткнулся, ну и что», «В сплочении сила», «Слава свету», «Молодые горячие сердца», «Зацвела малина», принялся вспоминать о временах, когда певал их, о той эпохе, той жизни, той пламенной юности. На глазах выступили слезы, к лицу прилила кровь, в великую эпоху жил, сказал он, а сейчас — сейчас пришла вторая весна. Совсем другим, молодым увидел я отца. Но когда ему в голову пришла дикая мысль предложить мне выучить все его излюбленные песни, я возмутился. Почему я обязан любить их только потому, что они нравятся тебе? Когда пел их ты — и когда живу я? Вслух же я ответил ему так:
— Ты, папа, лучше послушай мои школьные песенки!
И запел: «Не только солдаты изучают три почитаемые статьи...» Его потерянный, сердитый и какой-то беспомощный вид доставил мне массу удовольствия.