Я люблю прозу Чехова, стихи с грустинкой пописываю. Пошлая, дикая, до чего же дикая жизнь. Иногда я смотрю вокруг как бы через чеховское пенсне, и чувствительная, тонкая, благородная душа открывает и прозревает всю пошлость мира. Вот, скажем, профессор Ли, косноязычный и нетерпимый к любым сомнениям в истинности его суждений, читает нам курс двадцатипятилетней давности — разве это не пошло? Клубится пар над кастрюлей, столовую заполняет запах вареной репы, студенты, выстроившись у раздаточной, стучат по эмалированным мискам палочками для еды — это тоже пошло. В читальном зале чихают, у кого-то изо рта пахнет луком или чесноком — пошло. Идет фильм, а два соседа бьются за подлокотник, чтобы пристроить локоть, и жмут друг друга, и толкают — пошло. Слишком жестко торчит или, наоборот, засален воротничок, грязен или вызывающе свеж носовой платок, один не следит за одеждой, другой опережает моду, тот вечно бубнит гонконгский шлягер, этот вовсе ничего не может спеть, кто-то только и болтает что о загранице, а кому-то и подумать о ней страшно, один знает назубок все марки легковых автомобилей, другой шарахается от «тоёты», одному всюду видится «недораскрепощенное» сознание, другого мутит от всего нового, то мужчина жеманится, как девица, то, наоборот, нахален и груб, тут видишь мужеподобную бабу, там какую-то псевдоаристократку, осененную талантом и красотой, этакую бесценную яшму, озарившую лачугу плебея, — все это пошло, пошло... Люди, я люблю вас, но живете вы так пошло! Не забраться ли, всерьез подумывал я, в заоблачные выси, чтобы обратиться к миру с этаким чеховско-фучиковским кличем, да еще мужественным баритоном, вроде как у певцов Лю Бинъи или Вэй Цисяня.
Но к кому я обращусь? Где? И тогда я написал стихотворение под названием «Утрата», в котором были такие строки:
Может, и вправду что-то во мне есть, подумал я, когда закончил стихотворение. Позвонил папе — он процветает, едет в Пекин на какое-то совещание. Проводить не смогу, сказал я, времени нет, но свой скорбный стих все же послал ему почтой, приписав: «До чего же опошлилась вся ваша жизнь, да и вы сами!»
Ответ пришел незамедлительно, да такой, что поверг меня в изумление — папа, оказывается, тоже стихи пишет. Вот что он прислал мне:
После такого стихотворения я отпросился с занятий и бросился домой — и наткнулся на ссору родителей из-за какого-то пустяка. Собирая отца в дорогу, мама не положила в чемодан его любимый старый френч. А он без этого френча не может. Пришлось признаться, что она распорядилась им по-своему: мы ведь уже не в захолустном городке, а в центре провинции, и ты еще в Пекин собираешься — в этом старье тебя примут за просителя. Ну, и что в том плохого — быть просителем, спросил папа, чем это унизительно, нельзя, начал заводиться он, забывать о боли, чуть только затянутся раны, нельзя презирать тех, кто просит. Не вали все в одну кучу, возразила мама, и вообще ты скупердяй, на новый синий френч жалеешь тридцатку.
Но пора нам вернуться на художественную выставку, в тот весенний день 1980 года, когда моросит мелкий дождик и я уже не таков, каким был год, два, пять лет назад. Пенсне Чехова и его вальяжный (как мне представляется) голос уже не так влекут меня. Попади Чехов в наш городок, только вздохнул бы. Что бы он сумел здесь изменить? Впрочем, не пошло ли — во всем видеть только пошлость?