— Хорошо! Я легко перевязал, только будь завтра! Слышишь?!
— Слышу!
Но он приходит не завтра, а через месяц.
— Ну-ка, покажи свою голову.
Угольщик показывает. И о ужас! Форменная рожа у него на голове. Она захватила всю волосяную область и ползет на лицо и шею.
Надо видеть фельдшера за работой, в амбулансе.
Как он возится с больным! Он обмывает ему грязную, черную, пять лет, быть может, не мытую ногу, скоблит ее, пока не покажется человеческая кожа и не обнаружит страшную, шириною в кулак, язву.
И, дезинфицируя ее, он приговаривает:
— Говорил, будет худо, а ты не слушал. Помни, пропадет твоя нога, останешься ты калекой. Будь человеком и явись завтра! Я переменю повязку. Я ведь, чудак ты человек, для твоей же пользы.
От него фельдшер переходит к другому больному.
— Вот тебе порошки. Наведайся-ка ко мне денька через два.
— Что тебе? — спрашивает он третьего.
— Мне бы хинину, Василий Неонович.
— Как?! Я ведь тебе дал вчера хинину!
— Да у меня украли его.
— И вечно у тебя крадут! На! Смотри, чтобы это в последний раз!
Порт, как видите, обширная больница. Ходячая.
Ходят себе здесь люди и в снег, и в дождь, кто с острым воспалением кишок, легких, кто с плевритом, кто с тифом и инфлюэнцей.
И живут они!
«Маленький человечек» нередко над этим задумывается. Как понять, например, такое явление?!
Взял он раз больного и измерил его температуру. У больного оказалось тридцать девять градусов с чем-то.
Больной, как водится, отправить себя в больницу не дал. И фельдшер махнул на него рукой.
— Не набросить же на него аркан и волочить его в больницу.
Через несколько недель фельдшер встречает его.
Тот смеется, бодрый, веселый такой, и как гаркнет:
— Здравия желаем!
— Что за оказия?! Ты?! Сидоров?! — делает большие глаза фельдшер.
— Так точно!
— Как же это ты, скажи на милость, вылечился? У тебя ведь тиф был?
— Как?! А… монополькой!
Есть тут над чем призадуматься! Не так ли?!
Фельдшер кончает свою работу поздно. Надо ведь всех больных принять, опросить и зарегистрировать их в книгу.
Фельдшера часто прерывают и зовут в приют.
Кто-то перепился. Лежит, уткнувшись в матрац носом, и вокруг него — лужа.
Фельдшер вытирает его лицо, очищает рот от слизи и дает ему освежающих капель.
Бывает, фельдшер покончил со своей работой. Он убрал уже инструменты, спрятал бинты, книги, потушил лампы и направился к дверям.
Вдруг вваливается субъект.
— Василий Неонович! Сделайте милость! Перевязочку!
— А ты где был раньше?
— Виноват!
Фельдшер снова зажигает лампу, открывает шкаф, вынимает инструменты и делает ему перевязку.
Дикари, несмотря на всю любовь к фельдшеру, не прочь иногда подшутить над ним. Зовут его, например, наверх. Человек, говорят, отходит.
Фельдшер бежит.
И видит он — лежит субъект, болтает ногами и орет:
— Ой, ой! Колет! Отправьте меня в больницу.
А вокруг хохочут.
Фельдшер догадывается о шутке и вспыливает:
— Ты что же это дурака строишь?!
Субъект вскакивает с матраца, смеется и просит:
— Дайте, господин фельдшер, на монополию!..
Так работает в порту этот «маленький человечек», этот большой человек!
Осень в порту
Дикарь пригорюнился.
Канун зимы, осень. Поздняя, дождливая.
Низко-низко нависли над портом облака и туманы.
Они ползут, окутывая серым флером всю набережную, вросшие в бухты суда, баржи, маяк, брекватер, каждый тюк, каждую громаду угля, черепицы и клепок, — и все рисуется в неопределенных чертах, в дымке.
С моря подул ветер.
Злой, буйный, он рыщет, забираясь в трюмы к угольщикам, полежалыцикам, смольным, забираясь на газовую, где, скорчившись, жарят у трубки свою ветошь два-три тряпичника, в пакгаузы и в обжорку.
Он рыщет, отрывая слабо привязанные к набережной шлюпки, опрокидывая тюки и ящики.
— Осень, осень! — гудит, напевает ветер.
Мрачно глядит дикарь на темный горизонт над рейдом, на темную зыбь моря, на падающие с неба дождевые капли. И текут по его щекам слезы.
Бедный! Он плачет по теплу, по солнцу.
Скоро зачастят дожди. Море — его кормильца — вздует.
А там недалеко — зима. Занесут снега пристань, загудят метели, и покроется море сплошной льдиной.
Порт отрежет от всего мира.
И теперь уже в порту жутко. Пункт замер.
А давно ли?! — в жадные трюмы с утра до вечера с сотен барж, посредством диковинных плавучих элеваторов, — по конвейерам [6] с эстакады, — из бесчисленного множества мешков, втаскиваемых наверх по «скалам» сносчиками-атлетами, сыпались неудержимыми реками, водопадами миллионы пудов золотого зерна — ржи и пшеницы.
Вокруг слышалась английская речь, слышались меткие словца, хохот, голоса удалых сносчиков, весовщиков, баб-мерщиц, мерщиков, стивадоров, форманов, визитировщиков и приказчиков.
Давно ли из целого ряда германских, французских, итальянских, английских и греческих пароходов, со звоном и грохотом, потрясающим всю гавань, выгружались чудовищные, тысячепудовые машины, железные котельные листы, прутья, глыбы каррара, наковальни, тяжелые водопроводные трубы?!
Жизнь била ключом.