Наступило молчание, на миг нарушенное громким вздохом Песьки. Мендель сидел, затаив дыхание, и с трудом сдерживался, чтобы не сказать: это нужно понять! Наум закурил и внимательно всмотрелся в лицо Левки Гема. И впервые ему показалось что-то новое, неожиданное в нем. Глядела маска с упорным, загадочным выражением, и тайну хранила маска.
— Я не то хотел сказать, — как бы говорила она, — да, не то!
— Вы просто с ума сошли, — сухо сказал Наум. — Просто надо взять кнут и крикнуть вам: уезжай! И сечь до границы, до границы.
— Конечно, конечно, — подхватила Голда.
— Так и следовало бы, — согласился Гем и заморгал глазами.
— Как вы думаете, например, — вскипел Наум, — что вы опять моргаете? — Примут вас или не примут? Нет, вы скажите, что об этом думаете? Ведь завтра же вы будете под ружьем. Не понимаю, о чем думает Песька? Почему ты молчала, Песька, до сих пор?
— Песька думает о новом ребенке, — сердито сказала Голда.
— Дайте мне понять, что вы находите худого в Америке? Там доллары растут в воздухе, как здесь вишни на дереве. Ради чего же вам подвергаться опасности? Подождите, не пугайтесь! Может быть, вам хочется подстрелить пару врагов? Или вам Песька надоела?
— Таки не надоела, — несмело ответил Левка, лишь теперь испугавшись.
— Не надоела, не надоела, — передразнил Наум, начиная сердиться. — Почему же вы не уезжаете? Может быть, еще скажете, что еврей должен идти на войну? Если да, объясните, за что ему сражаться? За родину? Но страна не родина, и об этом даже мальчики не спорят. Может быть, за что-нибудь другое, — за то, что нам здесь великолепно, что нас обижают? Надо же знать, за что еврей должен пойти на смерть?
— Таки надо, — заметил Левка, — но кто скажет? Э, это уже не то опять, — пробормотал он. — А вот с войны возвращаются, — вспомнил он. — И Азик не уезжает, и Энох не уезжает…
— Что такое, — крикнул Наум, потеряв терпение. — К черту Азика, к черту всех Азиков! У вас жена, дети, вот что важно. Мне еще нужно его уговаривать! Вы жалкий, несчастный! Вы не смеете так говорить. Скажите Пеське, чтобы она приготовила для вас сундучок в дорогу. Я вас за уши вытащу отсюда. Быть таким бараном и не понимать. Подумайте! Ты страдаешь, ты голодаешь, ты мучишься, — нет, ты еще на войну пойди… Дурак вы! Три раза дурак! Ночью вы уйдете, сегодня ночью! Он шутит… Он думает, что эта война прогулка. Четверть страны пропадет от этой войны.
Он закурил и опять заговорил, и теперь все слушали с благоговейным ужасом. Вырастало чудовище свирепое, обозленное… Выяснялась просто и наглядно ненужность войны, преступность войны, и слова светили, как звезды во мраке. Прошли толпы людей, таких замученных, растерянных, скорбных, прошли молча, не зная зачем… Как стада быков они шли! И стада падали скошенные, — снова были стада и опять падали, но невидимые руки, преступные руки пригоняли новых…
— Ой, ой, — вскрикивал Левка Гем и закрывал глаза от ужаса.
А старик сиял. Он трясся от волнения, поднимался с места и снова садился.
— У тебя что-то есть в душе, — замирая от радости, сказал он наконец. — Вот все мы здесь, — у нас нет, а у тебя есть. Сидишь в этой тьме! Ни света, ни звезды! Этель кричит, мать кричит, стены кричат, — но о чем? А теперь хорошо. Что-то высшее я услышал.
— Не говори с дураком, Наум, — перебила старика Голда. — Вот так он сидит целый день в углу, а о чем думает, не знаю. Все бормочет: "я у Бога в доме стекла выбью".
— Не твое дело, — хмуро ответил Мендель. — Может быть, за эти слова с меня следует кожу содрать, но не тебе. Ты молчи! Ты кричи о грошиках… Я свое знаю. Раз есть мир — надо его устроить, непременно надо… Надо!
— Оставьте, — перебил их Наум. — Будете ссориться в другое время.
— И все-таки Азик не уезжает, Энох не уезжает, — заметил Гем после молчания. — Тоже люди! Война, — а они люди! Мучатся, а не уезжают. Почему-то не уезжают. Хорошо бы знать почему, а вот не узнаешь… Я правду говорю, да, Песька? Скажи ты хоть! И на войне тоже немало людей. И это хорошо было бы узнать почему, но не узнаешь. Нет, не узнаешь! Так уж сделано, что не узнаешь! Почему-то!
Он тянул слова, видимо подыскивал их, и каждое стоило ему мучительных усилий. И оттого, что он поднимался, то садился и пальцем как будто грозил кому-то, тоже несмело, Пеське хотелось обнять его и сказать ему: "хороший!"
— Левку надо понимать, — тихо сказала она.
— Правда, правда, — обрадовался он. — Таки не хочется на войну, но нужно понять человека, я о человеке говорю. Уехать таки хорошо и нужно, как раз кстати, нужно. Но что-то стыдно. Почему-то стыдно. Хорошо бы знать почему, а никто не скажет.
— Вы ночью уедете, — с ненавистью крикнул Наум, — я это на себя беру. Так ведет себя лошадь, когда конюшня горит. Тащи ее, умоляй ее, она стоит. Почему стыдно? Отвечайте, что значит о человеке? Вы опять моргаете? Какое вам дело…