— На мст не убьешься, а руку или ногу сломаешь, — какъ потомъ домой пойдешь? Пропадешь здсь. Я теб, сынокъ, разскажу про себя, какъ я добылъ вотъ это…
Онъ кивнулъ на свою деревяшку.
— Я былъ еще совсмъ молодой человкъ, только что началъ ходить съ ружьемъ. Тогда въ лсахъ было больше звря, чмъ теперь. Разъ поднялся я на ту гору, за Пасанауромъ, перешелъ за ея гребень, иду… Вдругъ предо мной выскочила косуля. Я выпалилъ, ранилъ ее. Она побжала, я — за нею, по слду; въ бг она ломала кусты и роняла кровь. Лсъ молодой; кусты цпкіе, колючіе, идти скользко и вязко, — мохъ и прлый листъ подъ ногой. Дошелъ я до балки. Черезъ балку перегнулась березка, съ этого края держится только корнями, а на тотъ легла верхушкой. Березка дрожитъ вся, хоть втра нтъ, кора на ней поцарапана, — значитъ, косуля по ней пробжала. Я не задумался и самъ пошелъ слдомъ за звремъ по березк, но, знать, я былъ тяжеле косули: березка согнулась, опустилась, и я упалъ на дно балки, ударился лицомъ о камни и потерялъ память. Очнулся, чувствую, что сильно разбился. Спина отшиблена, рука виситъ, точно свинцовая, нога тоже — какъ мертвая. Попробовалъ подняться — больно, опять потерялъ свтъ изъ глазъ. Ну, Датико, пришла за тобой смерть, молись Богу и святому Давиду! Принялся кричать. Голосъ очень гулко пошелъ по балк. А это худо: внизу гудитъ, наверху, значитъ, не слыхать, весь крикъ остается въ балк, какъ въ колодц. Ршилъ я, что нечего длать, должно-быть, судьба мн пропадать; закрылъ глаза, лежу; а умирать сильно не хочу: я тогда здоровый былъ, красивый, отецъ меня женить думалъ.
Солнце зашло. Страшно мн стало. Сколько разъ я ночевалъ въ лсу — не боялся, а теперь отъ испуга даже зубами застучалъ… а, можетъ-быть, и отъ лихорадки. Ружье мое упало вмст со мной. Дуло согнулось, ложа изломалась; какъ мн быть, если придетъ медвдь? Онъ лтомъ смирный, человка не тронетъ, но, если почуетъ кровь, пожалуй, разъярится, а крови возл меня цлая лужа. Нашла на меня тоска, и я заплакалъ. Пускай идетъ медвдь, пускай меня стъ! все равно: коли не зврь загрызетъ, то отъ лихорадки подыхать надо или отъ голода.
Снизу балки поднялась сырость, подплыла ко мн, окутала холоднымъ облакомъ, — лихорадка начала меня бить еще сильне. Мсяцъ засвтилъ. Смотрю вверхъ — балки не вижу; лежу подъ туманомъ, какъ подъ саваномъ, трясусь и молчу. Чекалка гд-то залаяла. Въ кустахъ трескъ пошелъ; должно-быть, и впрямь медвдь шатался. Однако защитилъ меня святой Давидъ: въ балку проклятый зврь не спустился.
Полегчало мн немножко отъ лихорадки, сталъ я забываться, закрылъ глаза, а черезъ меня — какъ прыгнетъ что-то… хорекъ ли, заяцъ ли, кто его знаетъ, а тогда въ забытьи мн Богъ всть что представилось, страшное, да большое, да сильное! Можетъ-быть, впрочемъ, и коза дикая бжала къ водопою. Я совсмъ потерялъ голову, закричалъ такъ, что весь лсъ отозвался, забылъ и про сломанную ногу, поползъ изъ послднихъ силъ къ берегу балки, а самъ все кричу… Ухватился за какіе-то корни, повисъ на нихъ; ничего не думаю, не слышу, не вижу, а только кричу. Какъ взошла заря, не замтилъ за крикомъ… Вижу: подходятъ ко мн люди, говорятъ что-то, а я смотрю на нихъ, не узнаю, кто такіе, ничего не понимаю и все кричу. Вытащили меня изъ балки, дали напиться, я замолчалъ, пришелъ въ себя… Кругомъ знакомые охотники изъ Пасанаура. Хотлъ заговорить съ ними, спасибо сказать, а въ горл голоса нтъ, — надорвался. Меня положили на ружья, понесли въ долину; по дорог я заснулъ, а проснулся уже въ госпитал, въ Душет, когда лкарь мн ногу отрзалъ. Рука, слава Богу, поправилась, зажила…
Датико умолкъ.
— Долго ты лежалъ въ госпитал? спросилъ я.
— Долго. Полтора мсяца. Тамъ я и по-русски выучился. Хорошо говорю?
— Отлично.
— То-то. Меня вс ваши хвалятъ… Ну, прощай! Знакомъ будешь! — убью что, теб въ Пасанауръ продавать принесу.
И, пожавъ мн руку, охотникъ скрылся за кустами. Долго еще я слышалъ стукъ его деревяшки и шумъ потревоженныхъ имъ втвей.
Этотъ Датико сталъ для меня со дня нашего знакомства истиннымъ благодтелемъ. Благодаря ему, Пасанаурскій околотокъ сдлался мн только-что не своимъ краемъ. Не говоря уже о томъ, что онъ зналъ каждый кустъ, каждую рытвину своей дикой родины, что каждый встрчный кланялся ему, какъ либо родному, либо другу, либо хорошему знакомому, и про каждаго-то Датико могъ разсказать всю его біографію отъ рожденія и до сего дня; сверхъ всего этого, Датико былъ еще по-истин живою сокровищницей мстныхъ преданій, сказокъ и легендъ. Он у него, точно пословицы у Санчо-Пансо, сыпались съ языка по всякому удобному и неудобному поводу. Старался ли онъ занимать ими меня, самъ ли ихъ любилъ, — не знаю, какъ сказать… вроятно, и то, и другое.