«Зачем я привез ее сюда?»
В фермеры я не годился. Здесь бы поселиться какому-нибудь флегматичному немцу, или шотландцу, или на худой конец англичанину с супругой, у которых нет никаких других желаний, кроме как работать не покладая рук и сделать ферму доходным хозяйством. Меня же сюда привело лишь легкомыслие и неустроенность.
Я все шел и вскоре оказался ближе чем на полпути к нашим единственным соседям — бедной фермерской семье, что жила по берегу того же ручья, милях в четырех от нас. Я решил заглянуть к ним, узнать, не найдется ли у них немного свежего мяса.
Еще милей дальше я заметил маячившую на вырубке хибарку из корья и услышал голос хозяйки — я уже раза два видел эту худую, изможденную женщину и полагал, что она не сошла с ума от нужды и одиночества лишь потому, что ей недоставало либо воображения, либо памяти, чтобы за стволами диких яблонь угадать другую жизнь.
— Эй, Энней! (Энни.)
— Что-о? (Откуда-то из сумерек.)
— Я тебе сказала, полей герани!
— А что, я не полила?
— Не ври, а то я палку об тебя обломаю!
— Говорю, полила. Вода не впитывается в золу.
В засуху в здешних местах выживает одна только герань. Я припомнил несколько грязных серо-зеленых кустиков возле двери. Они были огорожены колышками, но колышки не помогали — куры пробирались под герани и скребли себе ямки, забрасывая цветы пылью. К тому же туда сыпали золу, — по-видимому, полагая, что это удобрит почву; и когда не хватало свежей воды, лили жирную воду с посуды, поэтому и земля под геранями становилась такой жирной, что поливать ее было совершенно бесполезно.
Снова женский голос:
— Эй, Томмей! (Томми.)
Тишина, если не считать эха.
— Т-ом-мей!
— Что-о? — пронзительный крик с другого берега ручья.
— Сказала я тебе, съезди к новеньким и спроси, может, им нужно мяса или чего-нибудь еще! — Все это она прокричала не переводя дыхания.
— А я лошадь никак не найду.
— Так-утром-первым-делом-найди-лошадь-и-не-забудь-сказать-миссис-Уилсон-мама-приедет-как-только-сможет!
Мне что-то расхотелось идти к ним в тот вечер. Я почувствовал — и эта мысль словно кнутом стегнула меня по сердцу, — что такой же вот станет и Мэри, если я оставлю ее здесь.
Я повернулся и быстро зашагал домой. Решение было принято: утром отвезу Мэри обратно в Гульгонг. (Я и позабыл о том, что должен еще отвезти корм на овцеводческую ферму!) Я скажу ей: «Послушай, детка! Бросим эту жалкую жизнь, уедем из этой глуши навсегда. Поедем в Сидней, и я стану человеком. Я выбьюсь в люди». Да, продам фургон, лошадей, все-все, и мы уедем.
Когда я подошел к нашему дому, в нем горел свет. Мэри зажгла единственную керосиновую лампу и две сальные свечи. Она уже вымыла обе комнаты — к неудовольствию Джеймса, потому что ему пришлось передвигать мебель и ящики. На столе лежали распакованные вещи; Мэри постелила чистые газеты на каминную полку — доску на двух палках, — поставила посередине маленькие деревянные часы, а по сторонам безделушки, и теперь прикалывала по неоструганному краю доски полоску американской бумажной клеенки.
— Ну как? Тебе нравится, Джо? Скоро будет полный порядок.
Я поцеловал Мэри, хоть рот у нее был полон кнопок, потом пошел на кухню, выпил пинту холодного чаю и сел там.
Что-то мне все это не нравилось.
II
«Все равно…»
На следующее утро жизнь показалась мне не такой уж мрачной. Утром жизнь всегда кажется лучше, особенно в австралийских зарослях. Но когда солнце опускается на темное ложе пустынного леса, а закат вспыхивает морем огня, гаснет и снова вспыхивает, словно груда тлеющих углей, и, наконец, совсем догорает — тогда к человеку приходит прошлое, его терзают какие-то смутные воспоминания. Я часто задаю себе вопрос: а каково же беднягам-неудачникам, которых судьба занесла в австралийскую глушь, какие мысли преследуют их? Верно, они стараются не задумываться, а не то одиночество свело бы их с ума.