— Отстань, замолчи! Говорю замолчи… не то в петлю залезу!
На другой день жильца до вечера не было дома. В сумерки он вернулся и, не раздеваясь, сказал Танечке, путаясь и краснея:
— Вы меня извините… мне у вас очень нравится, но некоторые обстоятельства… уж, извините… очень жаль самому…
Смущался, сердился за это на себя, хмурился и еще больше краснел.
Танечка прислонилась к стене спиною, заложив руки назад, и следила своими потухшими глазами, как он увязывал вещи. Не сказала ни слова. Только когда вошел извозчик, чтоб вынести узлы, ей стало страшно расставаться так, ничего не сказав.
— Вы, верно, слышали… поняли все? Не сердитесь на меня… не судите…
Больше ничего не могла сказать и потупилась.
— Что вы! Я, напротив, очень благодарен… всегда буду вспоминать… — пробормотал он, торопливо прощаясь, глядя куда-то мимо нее.
И чувствовалось, что все это ему только неприятно и хочется поскорее уехать от этих тяжелых, скучных и непонятных ему людей.
Уехал. Танечка заперла за ним дверь, прошла в опустевшую комнату, посидела. Потом тихонько засмеялась чему-то, покачивая головой, и вышла. Достала бутылку вина, выпила залпом стакан и завела граммофон. Еще выпила и опять засмеялась, все громче и громче, а по лицу текли слезы, такие спорые, крупные.
— Вот и кончилось все… первое и последнее… Узнала счастье! Теперь-то что же? Ведь уж никогда больше, ни-ко-гда… Грушенька! Осуждала я тебя, подлая, дура я была тогда! Что ж, опять, значит, двугривенные считать? Любимый, светлый ты мой! Никогда уж больше, все закончилось… Ни-ко-гда…
Нет, уж, видно, не придется
Солнцу красному греть меня…-
полным жалобы и тоски звуками вторит граммофон. Точно чья-то душа билась и изнывала в безнадежной муке. И не было ей отклика в безмолвной, унылой и мертвенной пустыне.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту еженедельника "Заря жизни" (приложение к газете "Уральский край"), 1909, № 41, 19 октября.
НИМФА
Надо сознаться, что и другие, начиная с самой хозяйки Настасьи Егоровны, не отличались строгой нравственностью и добропорядочным поведением, но эта охальница Фроська вовсе даже "стыда решилась", как всеми было признано.
Начать с того, что она не знала времени, когда надо выпить, а выпивши становилась задорна, срамно ругалась и все норовила съездить а физиономию или вцепиться в косы товаркам. Утром еще туда-сюда, встанет на работу, как прочие, будто ведь и утюга из рук не выпускала, ан глядишь, невесть где и как, она уже клюкнула! Пыхает папиросой, а сама фыркает, ту толкнет, другую изругает.
— Что пхаешься, язва? Успела налить зенки-то? Я тебя самое так пхну, так разлюминую утюгом твою комедьянтскую морду, что до новых веников не забудешь! — огрызался на нее кто-нибудь.
— Это я-то комедьянтская морда? Я? — наступала Фроська.
— Ну и ты, кто боле? Тронь, тронь, попробуй…
Присоединялись остальные, и ссора готова бывала перейти в свалку, но Фроська, должно быть, вспоминала, что теперь было бы вовсе некстати ходить "разлюминованной", а потом в такие минуты появлялась из своей клетушки хмурая, злая после вчерашней попойки Настасья Егоровна.
— Это что за скандалы, а?! Марш по местам! Какую безобразию завели… Ты на каких радостях, сударка, спозаранок-то накачалась?
— Не ты поднесла, тебя не спросилась…
— Я тебе поднесу! Ты не больно у меня фордыбачь, красавица: порога не заденешь — вылетишь…
— Сама уйду! На кой черт дались вы мне все-то, пропади вы пропадом! Была нужда!
— Фуфыра какая, подумаешь! Уйдет она! Не надолго уйдешь, здесь же будешь… В чем пойдешь-то? Ботинок купить не может, локти вылезли, а туда же: уйдет она!
Собственно, и без Фроськи ругань разгоралась тут каждое утро и висела в воздухе до вечера, потому что злились все, и коли еще не сорвать сердца, не развлечься перебранкой, то все от скуки подохли бы в этом темном, вонючем подвале, средь мокрого пара от щелока, среди лоханей и запаха грязного белья, горячих утюгов. И выпить после вчерашнего тоже все очень бы не прочь, но опохмелиться дозволялось только за обедом, а напиться по-настоящему — после работы, вечером. Фроська, таким образом, лишь задавала тон своей строптивостью, другие радовались и подхватывали. Своими ранними выпивками она, конечно, нарушала традиции, это уж правда.
Вечерами, впрочем, все становились добрее, ругались мало, да и то неохотно. Одни уносили чистое белье и возвращались довольные, запасшись на полученные чаевые косушкою, к Настасье Егоровне приходил дворник, которого она за что-то, случалось, била, называла погубителем, плакала и угощала водкою, а тот не сердился и даже гармонику не выпускал из рук, получив оплеуху, только чуть качнется на сторону. Фроська сидела дома за крайним расстройством гардероба, зато к ней являлся гость Сенька-"комедьянт", посещения которого всем чрезвычайно нравились, потому что парень он был развеселый, балагур и процимбал. Теперь Сенька работает полотером, но считает это занятие нестоящим, так, пока что, себя называет артистом и часто говорит: "Когда мы с Фросей работали в Аркадии…" или что другое вроде.