Нет, винегрет был самый настоящий, с перцем, с уксусом, с прованским маслом, и они лопали его так, что Ногин только растерянно моргал глазами…
2
Ночь нагрянула, как семь дней, в которые, если верить-Алексею Толстому, был ограблен мир. Никто, разумеется, не спал. Пришел студент, известный всему Лесному своим удивительным умением играть на крышке от часов, Наука ему не давалась, но на крышке от часов он играл превосходно. Потом выволокли сидевшего в одеяле Бортникова. Он был зол. Ногина он язвительно опросил — пишет ли он еще стихи, и если нет, то какие трагические обстоятельства заставили его бросить это важнейшее для всей республики производство?
Ногин резко ответил ему, что пишет, что вовсе не намерен бросать, что одно время колебался — не променять ли ему литературу на производство карманных батарей, но решил, что все-таки не стоит.
Потом была подробно изложена причина, по которой Бортников сидел без штанов. Женя Меликова, вернувшись вчера вечером в свою комнату, нашла ее увешанной штанами самого различного цвета, возраста и социального по-ложения. На стене висел плакат:
Женщины коммуны,
Снизойдите к беспорточникам.
В левом углу его было приписано мелкими буквами
Без штанов наука, равно как и любовь, — мало успешна.
И к каждой паре была пришпилена записка с подробным описанием дефектов.
Бортников, съевший накануне весь компот, приготовленный в честь приезда одного из членов коммуны, был наказан. Согласно единогласному постановлению, его штаны остались незаплатанными. В одеяле он ходил из протеста…
Потом Сашка, сжалившись над товарищем, притащил штаны, и все рассматривали потертые места и трогали их пальцами до тех пор, пока не проделали новую дыру, величиной с небольшую дыню.
Потом выяснилось, что компот съел не только Бортников. Компот съел Буш, который тем не менее ходил в припаренных, разглаженных, щегольских штанах…
Вот только теперь, перед самым рассветом, когда студент, игравший на крышке часов, ушел и разошлись по своим комнатам Буш и еще кто-то, — тогда наступил этот муторный, после бессонной ночи, но милый час, ради которого Ногин и поехал к землякам.
Он лежал на знакомой низкой кровати, керосиновая лампа была притушена, и огромная носатая тень, почему-то напоминавшая ему детство, двигалась по дощатой стене. Женя Меликова, сухощавая, в старенькой, еще псковской жакетке, сидела рядом с ним. Острый, скептический нос Бортникова торчал над приколотым к доске чертежом. Угольник, как маятник, покачивался над его головой.
И тоска, бешеная, сердечная, тупая, перепутанная со слезами, вдруг нахлынула на Ногина. У него точно сердце перевернулось. И не то что он снова вспомнил о ней, о Вере Александровне, — ему и вспоминать-то было не о чем, кроме тогдашней встречи у драгомановского циркача, — но вот руки были полны чем-то, что он не мог ни отдать никому, ни поделиться ни с кем, ни разгадать, ни распутать. Мальчишество? Бредни? Литература?
Он больше не мог обманывать себя, ему уже не помогала ирония — она была разбита наголову, обращена в бегство этим молчаливым, почти торжественным, милым часом с притушенной лампой, с подступающим сном, с усталостью на лицах друзей.
В руках у него была любовь, и он не знал, что ему делать с ней.
3
Криличевский, который и по ночам не забывал о своих топливных обязанностях, с грохотом обрушил дрова на маленькую корявую печку.
Он ворвался в комнату холодный, веселый, в желтом романовском полушубке. Полушубок вонял. Он был упрятан в самый дальний угол, но все-таки вонял, покамест Бортников не вынес его в сени.
Печь была затоплена, торопливые зайчики заиграли на противоположной стене. Стало еще муторнее и еще уютней.
— Ну, Всеволод, теперь ты нам расскажи чего-нибудь, — сказал Криличевский и сел на корточках перед печкой, — ты что-то, старик, сильно сдаешь последние двадцать лет! А помнишь, как ты в крылатке приезжал, под этого, как его…
Под Гофмана, — засмеявшись, подсказал Ногин.
— Совершенно верно, под Гофмана. Хвастал отчаянно. Болтал. Стихи читал. Каких-то девиц привозил. Вообще был человек человеком. А теперь — прямо не узнать тебя, ей-богу. Сознавайся, брат, влюблен? Подцепили?
Ногин приподнялся на локте. Сашка взглянул на него… и прикусил язык. И точно, Ногин не походил на самого себя — он был бледен, у него было напряженное, немолодое лицо. Сашка потянулся к нему и успокоительно похлопал по плечу.
— Да чего ты, чудак, я же пошутил. Женечка, накройте его! Он тут у нас замерзнет.
И снова наступил сон не сон, тишина не тишина, ночь не ночь.
Потом Сашка, в котором за политической экономией и экономической политикой жило глубокое уважение к литературе, потребовал стихов. Ногин не стал ломаться. Ему самому давно уже хотелось читать стихи — не свои, так чужие. Он попробовал читать Блока…
начал он и остановился. Коммуна, кроме Бортникова и спящих, хором докончила вторую строчку.