Мир встал перед ним, похожий на чудовищно сложный, но все же исправно действующий часовой механизм. Мириады колесиков, цепляясь друг за друга, гармонично вращались – не выходя из строя, не спеша и не отставая. Некоторые из них, отработав свое, превращались в другие, меняя форму, но по-прежнему четко находя затем свое место в этих часах.
Все зависело от всего, и зависело однозначно. Слово «случайность» потеряло смысл, поскольку ничего случайного никогда не происходило. Каждый атом являлся шестеренкой, вращение которой было строго закономерным; молекула представляла собой набор шестеренок и, в свою очередь, выполняла роль шестерни покрупнее; цепляясь друг за друга, они образовывали еще более крупный элемент механизма, который был жестко связан с подобными ему, – и так до солнечных систем и галактик. Зная закон, можно было расчислить все – форму тучи, которая проплывет завтра над крышей, количество капель дождя, траекторию каждой из них и время, когда можно будет увидеть радугу. Никакой каталог, никакой список не был нужен, потому что местоположение всех на свете железочек и всего вообще можно было узнать и так.
– Два пакета молока, – сказал он, протягивая деньги.
Движение его руки было единственно возможным: рука движется потому, что подан сигнал из коры головного мозга и есть энергетические ресурсы, необходимые для этого движения; они, в свою очередь, строго обусловлены возможностью расщепления питательных веществ и тонким химизмом тех процессов, что идут в мозгу: молекулы сцепляются на время, а потом расстаются, обменявшись атомами и обоюдно изменившись… Все это происходит единственно допустимым образом, который может быть заранее расчислен, если знать закон. Поэтому слово «воля» тоже не имеет смысла – ни применительно к движению его руки, протягивающей деньги продавщице, ни по отношению к продавщице, выставляющей на прилавок два пакета молока… Что есть воля, если она – всего лишь элемент в жесткой цепи привязанных друг к другу событий?
Он вошел в подъезд дома, в котором пролетело детство, и стал подниматься по лестнице.
В сущности, открытие Финистова можно было бы назвать Богом – если только представление о Боге допускает его полное отсутствие.
Щелкнул замок.
– Костюша, ты? – слабо спросила мать из комнаты.
– Я, я, – сказал Финистов, разуваясь. – Что Верка-то по командировкам все мотается без конца… Не надоело?
– У нее же работа такая, Костюша, – сказала мать извиняющимся тоном, когда он вошел в комнату. – Как же быть-то ей? Войди в положение: сестра тебе все-таки…
– У нее работа, а я отдувайся, – негромко сказал он. – Да ладно, чего уж. Вот молоко. Куда его?
Мать, как почти всегда последние два или три года, лежала на диване под вытертым одеялом. В детстве Финистов тоже любил валяться под ним, бездумно теребя шелковый ярлычок, на котором было написано «Одеяло п/ш». «Мам, что такое пэшэ?» – спрашивал он. «Сынок, ну какое еще пэшэ! – говорила мать. – Отстань! Ты уроки сделал?» В конце концов он сам догадался – полушерстяное, вот что такое «п/ш».
– Лиза от меня уехала, – неожиданно для самого себя сказал Финистов. Ему хотелось всхлипнуть. Наклонив голову, он выставлял пакеты на стол.
– Куда? – удивилась мать, приподнявшись на локте.
– Совсем уехала, – ответил он, посмотрев ей в глаза. Глаза у матери за время болезни совсем выцвели и стали голубыми, как простокваша. – Бросила она меня, – равнодушно добавил он. – Я один теперь живу – вот и все.
– Да как же так, Костюша! – ахнула она, ласково и жалостно рассматривая его сухое, скуластое, с близко посаженными глазами лицо. – Нехорошо одному-то!..
– Хорошо, нехорошо, – отмахнулся он. – Какая разница… Уехала – вот и все. Не любила она меня. Что я могу сделать?
– Злыдни, злыдни! – горячо прошептала мать, не сводя с него глаз. – И мать-то у нее такая была! Бывало, скажешь: Наталья Михайловна, а как ваше здоровье-то? А она – фырк! Хорошо, мол! Злыдни! Да ты не убивайся так, Костенька, – сказала она почти плача. – Ты себе лучше найдешь! Еще лучше! Разве мало женщин кругом? Ты ведь видный такой мужчина, добрый… У тебя образование!
Он молчал, глядя в окно. Что вообще можно сделать, если сделать ничего нельзя?
– Ладно, пойду я, – сказал он, комкая авоську.
– Может быть, ко мне переедешь? – спросила мать и закашлялась.
Финистов терпеливо ждал – сейчас она бы не услышала его ответа.
– Нет, – сказал он, когда приступ утих. – Я люблю один жить.
– Ой, а я вот не люблю, – сказала она, слабо улыбаясь. – Вот и не знаю уже… Может, к кому-нибудь из вас-то и пойду. К тебе или к Верке, что ли.
– Лучше к Верке, – сказал Финистов после короткого раздумья. – У нее там магазины хорошие. И рынок недалеко.
– Что мне магазины! – Она махнула рукой. – Тяжело мне одной, Костюша! Забрали бы вы меня! Или уж хоть бы в дом престарелых какой устроили.
– В дом престарелых? – задумчиво переспросил он. – Ну, как тебе лучше, так и сделаем. Хочешь к Верке – давай к Верке. Хочешь в дом престарелых – давай туда попробуем… Тебе как лучше-то?
– Не знаю, – шепнула мать, закрывая глаза. – Прямо не знаю.