о смерти Телониуса Монка. Как глупо, думает он, что в человеке все может
перевернуться от заставшей его на улице вести о смерти того, кого он ни разу не
видел, потому что их всегда разделяло огромное расстояние. Если он сейчас
примется подсчитывать какое, заглянув предварительно в энциклопедию
“Эспаса”, то вечерние тени совсем застынут и с улицы еще сильнее потянет
запахом мочи.
Он помнит, что у него есть пленка с записью квартета Телониуса Монка, что там
на сопрано-саксофоне играет сам Джон Колтрейн, что с той поры, как он слушал
“My Favorite Things”, прошла целая вечность, и теперь поздно листать календарь
памяти.
Встав на четвереньки, он сдувает с магнитофонных пленок пыль и, лениво
пробегая глазами надписи, сделанные цветными чернилами, отмечает мысленно,
что они уже выцвели от времени. Вот она, эта пленка, — “My Favorite Things”!
А Телониус Монк умер на другой стороне планеты, и, быть может, последнее, что
он вдохнул, — это дым сигарет, тех самых, чей запах сейчас наполняет комнату,
где над всем нависла тяжесть недвижного вечера. А ему помнится чувственное
дыханье Колтрейна в сопрано-саксофоне.
Он открывает бутылку вина, собираясь выпить в память человека, о чьей смерти
кричит развернутая страница газеты. Он ставит бобину на магнитофон и
усаживается рядом, чтобы не пропустить ни одной ноты, но вместо музыки
раздается механическое шипенье, точно внутри зарылся кот-астматик.
Плохая запись, проносится в голове, и немудрено, ведь первые записи делались
безо всякого опыта, второпях, лишь бы сделать своей собственностью эту музыку,
заключить в ленту все богатство ее звуков, когда-то заполнявших концертные
залы. Присвоить, чтобы не забылось, — вот главная цель! Эта музыка —
свидетельство тех дней, где было начало и очевидный конец всего, но без
преждевременных, а может, уже запоздалых оценок и выводов. Меж тем минуты
проходят одна за одной, и это уже невыносимо, что тут думать — пленка
испорчена. Слишком давно ее не слушали, столько было отьездов-переездов. А
что, если закапать туда оливкового масла?
Он идет на кухню, возвращается с хлебным ножом, пробует вытащить из
магнитофона ленту и видит, что она порвалась, вернее надорвалась, ну это еще
полбеды!
И вот он снова на четвереньках, весь напрягся, точно хирург перед неотложной
операцией. Даже вспотел, и пальцы кажутся слишком большими, неловкими для
такой тонкой работы, но в конце концов ему удается склеить место разрыва.
Натянув ленту с помощью карандаша меж двух бобин, он снова вставляет ее в
магнитофон. Вот теперь — да, теперь через несколько секунд “My Favorite Things”
разгонит все тягостные мысли об этом застывшем во времени вечере. И чтобы
должным образом отметить свою победу, наливает себе бокал вина до краев.
У него сжимается сердце от первых звуков музыки. Может, думает, так уже было,
но затерлось в памяти, ведь это плач, да-да, это плач женщины, еле слышный,
сдерживаемый, а вместе с плачем пробиваются голоса, это слова утешения,
которые в чем-то убеждают, но они приглушены, невнятны, и невозможно
разобрать их смысл. Тогда он встает с колен, усиливает звук, приникает ухом к
динамику и наконец узнает — это плачет его мать! Голос сквозь слезы говорит о
мечтах и надеждах, там, на другом берегу огромного океана, и плач такой тихий,
но безутешный, а поверх утешительных голосов он наконец схватывает значение
некоторых слов, что-то вроде: я всегда ожидала этой вести, так горько не быть
там, рядом с ним; и вот тут проступает голос брата, более сильный и
решительный, знакомый голос, который временами с яростью сплевывает слово
“дерьмо”; а затем его перебивают голоса теток, дядьев и самых дальних
родственников, которые вдруг всплыли в памяти. Родственники, друзья – сколько
раз он обещал написать им, но бросал начатые письма на первой строке, а потом
они оказывались в корзине для бумаги, вместе с пробками и бесчисленными
окурками сигарет, выкуренных ночами ожидания, полудремы и невольно
излившейся спермы.
Теперь он слушает стоя, уткнувшись лбом в стекло, а за окном ничего, кроме
теней умирающего вечера. Голоса сменяют друг друга, и слышится звяканье
фарфоровых чашечек, и чей-то шепоток предлагает рюмку коньяка, а следом кто-
то, не различить кто, говорит, что надо дать рюмочку и старухе, а затем паузы,
которыми незамедлительно воспользовался наглый кот-астматик, чье
хрипловатое сипенье протискивается меж голосами, этот кот-невидимка живет во
всех магнитофонах мира, вот и сейчас он мешает голосу дяди Хулио, а тот почти
радостно говорит, что в той стране социальное страхование действует
безотказно, и дальние родственники тут же наперебой расхваливают порядок в
европейских учреждениях, и вот уже все согласным хором подхватывают, что
тревожиться не надо, удар, само собой, страшный, но если подумать, бедняжка
наконец-то обрел покой, мы же все знаем, каким он вышел из тюрьмы, совсем
больной, и хоть бы кому пожаловался, мужество его не покидало до последней
минуты, это говорит человек, который берется все оформить в консульстве,
завтра же он непременно справится насчет цен в “Люфтганзе”, но как знать,