Весь день до вечера Дзержинский с Шурпалькиным и с Воропаевым, бывшим межевым техником, осужденным за восстание в экономии [3] где-то на юге России, подготовляли точный план действий на завтрашний день: ходили по двору, стараясь точно выяснить расположение всех тюремных построек и пристроек, считали, сколько где конвоя, выясняли вооружение, сигнализацию, время смены караулов. Работать приходилось с осторожностью, с оглядкой, так, чтобы Токарев ничего не пронюхал и не заподозрил.
К вечеру все было кончено, выверено и решено.
Опять собралась сходка.
Говорили шепотом.
На этой сходке были точно распределены обязанности.
— Ровно в одиннадцать часов всем быть во дворе, — говорил Дзержинский, — всем до одного человека. В одиннадцать с четвертью я подхожу к привратнику, разоружаю его, и это служит началом к всеобщему восстанию. Бодров к этому времени собирает уголовных, якобы по делу, в камере номер четыре. Ровно в одиннадцать Дрозд его запирает снаружи на засов вместе с ними и становится на дежурство возле камеры. Старшего надзирателя Токарева я беру на себя. Ночью Токарев дежурит. До часу дня он будет спать у себя в дежурке, у него такая привычка. Там я его и возьму.
— Я тоже с вами, — тихо попросил матрос.
— Ни в коем случае, Шура. Если будет хоть одна жертва, заварится такая каша и они нам столько крови пустят, что этого нам никто не простит. Вся наша ставка на анекдот, на комическую историю с неприятными последствиями не для нас, а для них. Понимаете? Дальше...
Когда сходка кончилась, он позвал Шурпалькина, обнял его за плечи и, заглянув ему в глаза, повелительно и быстро спросил:
— Я твердо рассчитываю, что вы никого не пораните даже случайно, Шура
Матрос с грустным видом опустил голову.
В этот день тюрьма проснулась очень рано, гораздо раньше обычного, но до побудки никто не поднялся, чтобы не возбудить подозрений у надзирателей.
Лежали, волновались, но глаз не открывали.
Потом пили серую бурду — кипяток, заваренный брусничным чаем, жевали мокрый тюремный хлеб и вяло переговаривались, потом вышли во двор валяться на досках и судачить. Вышли не все, многие остались до времени в камерах.
Дзержинский сидел неподалеку от ворот, курил махорку и зашивал рубашку. Лицо его было совершенно спокойно, только глаза порою поблескивали из-под ресниц.
Незадолго до назначенной минуты он встал, потянулся, оглядел двор — все ли на местах — и ленивой походкой пошел к воротам, у которых дремал усатый старик-стражник. Лениво шагая мимо него, Дзержинский вдруг сделал одно короткое, еле уловимое движение, мгновенное и точное, после которого стражник очутился на земле, а подбежавшие арестанты уже вязали ему руки и снимали с него, онемевшего от страха, старый револьвер, «селедку», которая не лезла из ножен, до того она заржавела, и прочую амуницию, в то время как другие арестанты валили и вязали конвойных и младших надзирателей...
Ни одного крика не было слышно, ни один человек не успел выстрелить, никто толком даже не понял, в чем дело, а все уже были повязаны кушаками и стояли, выстроенные возле тюремной стены.
— Все ли тут? — спросил Дзержинский, пересчитывая тюремщиков.
— Как будто все, — сказал матрос, на обязанности которого была охрана арестованных конвойных и надзирателей.
— Так точно, все, — подтвердил старик-стражник со слезящимися глазами. — Все, как есть, ваше благородие, кроме его благородия старшего господина Токарева. Они, то есть господин Токарев, отдыхают, а мы все туточки...
Взяв из кучи оружия, сваленного неподалеку, револьвер поновее, Дзержинский пошел к тюрьме, возле которой в пристроечке имел обыкновение отдыхать Токарев, уперся ногою в косяк, рванул дверь и вошел в дежурку.
Здесь было темно. Токарев негромко посапывал в углу. Стараясь пока что не очень шуметь, Дзержинский сорвал одеяло, которым было завешено окно, и направил револьвер на Токарева.
— Лежите смирно!
Токарев молчал. Из-под красной кумачовой подушки выглядывал револьвер без кобуры. Дзержинский забрал и этот револьвер.
— Одевайтесь!
Надзиратель долго не мог попасть ногами в штанины.
— Это китель, — сухо сказал Дзержинский. — Брюки лежат рядом с вами.
Токарев попробовал улыбнуться, но из этого ничего не вышло. Вместо улыбки на лице его проступило выражение ужаса. Он только сейчас все понял.
— Вы меня расстреляете? — хриплым желудочным голосом спросил он.
— Одевайтесь! — повторил Дзержинский.
С каждой секундой Токарев зеленел все больше и больше. Глядя на него сейчас, никто бы не поверил, что этот человек способен внушать ужас одним своим видом: эти обвисшие серые усы, бессмысленные глаза навыкате, трясущийся подбородок, руки, которые отказывались повиноваться ему. «Как бы он не умер, чего доброго! — подумал Дзержинский. — Потом отвечай! »
— Разрешите взять деньги, — попросил Токарев.
— Возьмите.
— Так сказать, сбережения, — сказал Токарев и достал из-под подушки грязный мешочек. — Имею привычку брать с собой. Детки ненадежные...
Дзержинский отвел взгляд: Токарев был омерзителен сейчас со своими глазами навыкате, с мешочком, с дрожащими руками.