Во всю свою жизнь, куда бы его судьба ни забросила, Федор Иванович дом отчий не забывал. Много лет прожил он за границей, представляя Россию на дипломатической службе, но всегда стремился сюда. И ежели случалось в Москву заглянуть, спешил прежде всего дом этот увидеть.
Был Федор Иванович трижды женат, и первая его спутница жизни — баварская графиня ни слова не знала по-русски, как, кстати сказать, и вторая — баронесса, но Тютчев так им о доме рассказывал, где его детство и юность прошли, что и их захватил своей любовью к нему. Он и Москву любил больше другого всякого города. Привык он к Мюнхену и любил его безусловно, но считал — куда ему до Москвы… Третьей жене написал из любимого города, где многие годы не был: «Это единственное во всем мире зрелище… Если тебе нравится Прага, то что же сказала бы ты о Кремле!»
Стены древнего дома Тютчева освятили своим дыханием такие великие люди, как Карамзин, Чаадаев, Рылеев. Сюда захаживал Гоголь, заглядывал Боратынский, здесь бывал Тургенев, — сам дух древнего дома, атмосфера семьи, аристократической, но сохранившей истинно русский уклад, привлекали всех. И хоть Федя Тютчев уже в пятнадцать лет знал три языка и свободно ими владел, поэтом-то русским он стал!
Распахиваются высокие белые двери, и перед нами открывается роскошный зал с белоснежными колоннами. Знаменитый в старой Москве Итальянский зал, осененный словами поэта: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить…» Наверное, только вдалеке от родного дома, от России, можно найти, как в озарении, такие слова…
А следом за Итальянским — зал Каминный, не столь роскошный, но тоже уютный, и вся анфилада залов во втором этаже, восстановленных и возвращенных к жизни архитекторами и реставраторами. И даже не хочется верить, что недавно совсем, хотя и до той полнейшей разрухи в доме — уже после лучшей в Москве богадельни, размещался советский Дом собеса из «Двенадцати стульев», потом какое-то несуразное для этого дома ответвление Минцветмета, потом ресторан едва не открыли, а магазин все же устроили. А прочнее всего, разумеется, укрепились здесь коммуналки, и избавиться от них многие годы не удавалось…
В сени имен великих
Прошел почти всю Поварскую мимо роскошных особняков начала века, что занимают теперь посольства разные, и уже трубный, неумолкаемый глас Садового кольца впереди зазвучал, как вдруг словно бы яркий, расцвеченный занавес передо мной опустился. Не поперек дороги, конечно, а по левую руку, чуть в стороне.
А на занавесе том как бы выткан неброский по первому взгляду бело-розовый особнячок о двух этажах. Необычность фасада, решенного без привычных колонн под фронтоном, но с колоннами в окнах, да и весь-то скромный облик старого зданьица, приютившегося среди великолепных, похожих на замки сооружений, поневоле навевал мысли о старой Москве.
Давно я не видел этого милого дома. Забыл его. Вот он и явился как в театре, на сцене. Только снег отчего-то падал по эту сторону занавеса… И уж не бутафорский был снег, само собой.
Главный дом городской усадьбы князя С. С. Гагарина. Сейчас здесь размещается Институт мировой литературы имени А. М. Горького и как отдел института — музей и архив. В трех залах старого дома, как бы вырастающих один из другого, так неприхотливо они обустроились, портреты великий людей, письма, автографы на кофейного цвета снимках, с которых смотрят они… Шаляпин, Бунин, Репин, Толстой и, конечно же, сам Горький — молодой еще, а на другом снимке — уже усталый от жизни…
И вот, сижу против окна, мимо которого когда-то другие люди ходили — промелькнули в этой жизни и тенями стали, сижу и вспоминаю о них. О ком можно вспомнить.
Последние годы о Горьком все чаще говорят, как о человеке, продавшемся власти. Куда как просто выставить его жизнь в таком свете. Между тем судьба его трагична и ломана. Буревестник его о другой жизни кричал — а вон ведь как вывернулось… Страшно, уродливо… Но ведь никто не заставлял его в письме Ленину писать: «Здесь [в Петербурге] арестовано несколько десятков виднейших русских ученых… Я решительно протестую против этой тактики, которая поражает мозг народа, и без того достаточно нищего духовно…»
Или другое: «…Для меня столь ясно, что «красные» такие же враги народа, как «белые»… Лично я предпочитаю быть уничтоженным «белыми», но «красные» тоже не товарищи мне…»
Сталину он таких писем уже не писал. Может, остерегался вождя народов, томагавка его, а может, понимал, что бесполезны такие усилия. Не тот человек, которого можно о чем-то просить. И тем более не тот, к которому имеет смысл обращаться с протестом.