Найти прибежище в «безыдейной» музыке слов не удалось. У ищеек толпы был превосходный собачий нюх.
Загадка российского гения, как он все-таки состоялся, как умудрился выжить, остаться в звуках, в изображении, на бумаге, создать свой мир гармонии, доброты и разума. «Гармонии»? Может быть, просто нормы? Своего рода строгий порядок жизни, а не забавы элиты. Мир без чуда искусства, без поэзии, как корабль без балласта. В любой момент он готов перевернуться и пойти на дно.
Арест, ложь и провокации стражей порядка, пытки, переполненные камеры, ужасы этапа и лагеря стали для упрямца новым подтверждением его правоты. Мир, каков он есть, мертв – злобен, лжив, жесток. Одолеть мертвую мнимость может лишь сбереженный разум: ценой страшного напряжения Заболоцкий выдержал следствие, он сорвался в физическое безумие, но не признал обвинений. Признать их значило бы усилить фантомное зло.
Знал ли мир такой застенок, в котором играли бы Чайковского и Бетховена, декламировали Пушкина, проповедовали свободу и гуманность?.. Что может сравниться со страной, где воры и взяточники пропагандируют честность, насильники – свободу, палачи – человеколюбие? Растлена не только душа человека. На много лет убито человеческое слово, содержание слов. Красота, честь, свобода – самые пошлые понятия.
«На много лет». Звучит оптимистично. Но законы физики неумолимы. Толпа покорила личность. Множество истребило единицу. Исчезла и сама возможность появления таланта. Ныне мы вновь живем в тоскливом и опасном времени попсы и бунтующей, голодной, злой черни.
Это было, как взрыв на солнце, как чудовищный, фантастический выброс поэтической энергии: Цветаева, Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Заболоцкий…
Фруктовые деревья перед гибелью дают обильный урожай в надежде оставить после себя наследство. Деревья подчиняются инстинкту жизни, им не дано знать, что давно уже нет земли, способной принять и взрастить саженцы. Одинокая фигура Иосифа Бродского – финальный аккорд на поле русской словесности. Вокруг пустота, да и самого Бродского давно уже нет на свете.
Нет хора, нет и солистов. Тишина… Грохочущая тишина.
Сын Марины
Жаба ухнула – Летим!
Грань меж добром и злом сотрись.
Сквозь пар гнилой помчимся ввысь.
Роды для романа в стиле Диккенса.
Из воспоминаний доктора Альтшуллера: «…ребенок родился с пуповиной, обмотанной вокруг шеи так плотно, что едва мог дышать. Он был весь синий… Я отчаянно пытался восстановить дыхание младенца, и наконец он начал дышать и из синего превратился в розового… В это время Марина курила и не сводила глаз с ребенка…»
Из письма Марины Цветаевой Борису Пастернаку: «В самую секунду его рождения – на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала метель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная метель за зиму и именно в его час».
В несчастной своей гордыне Марина была уверена в уникальности, в гениальности всего того, что исходило из ее плоти и духа. Матери вторит дочь. Из письма Ариадны Эфрон, старшей сестры Мура: «Брат мой толстый (тьфу, тьфу, не сглазить), совсем не красный, с большими темными глазами. Я удивляюсь, как из такого маленького может вырасти большой! Он счастливый, так как родился в воскресенье, в полдень, и всю жизнь будет понимать язык зверей и птиц, и находить клады».
Странностью Марины Цветаевой была любовь к Бонапарту. Она и сыну приписывали родовые черты несчастного императора.
Борис Пастернак получит фотографию младенца – Мура и ответит Цветаевой так: «Нелегко далось мне это молчание. Особенно больно открыть его вслед за получением Муровой карточки и не успеть сказать тебе, как он великолепен в своей младенческой надменности и насквозь, действительно, наполеонид».
Трудно увязать характер романтика вселенских драк с волшебной способностью понимать язык «зверей и птиц», но таким было время Марины. Время высоких надежд и преклонения перед грубой силой.