— Вот что, рябой! давай помиримся! — сказал он. — Наплевать, что ты меня поколотил. Это ты покуда еще здоров, а вот поживешь немного, усохнешь, я и сам тебя тогда вздую. Идет?
И он протянул Паньке руку. Панька молча дал свою.
— Ну, только ты все-таки меня младше. Это ты знай! И как ты меня младше, то и должон делать всю черную работу. Понял? Согласен?
Панька посмотрел в его чумазую рожу и сказал, что согласен.
— Ну?!. — немного удивился Артюшка. — Это хорошо. Люблю! Ну, так вот, ты, значит, будешь убирать мастерскую, ставить самовар, колоть дрова, топить печь, мести двор, и всё остальное.
— А ты? — спросил Панька.
— А я! чудак!.. чай, на мою долю хватит еще! Ище побольше твоего.
Установив с Панькой такое разделение труда, Артюшка оказался совершенно свободным от всяких занятий и дней пять блаженно улыбался, видя, как его товарищ обливается по́том под бременем обязанностей.
Но дедушка Уткин это заметил, подозвал Артюшку и, постукав его колодкой по голове, сказал, что он, Артюшка, хотя и умная шельма, но еще не совсем, а затем, установив правильно его обязанности, позвал Паньку, сказал ему, что он дурак, и тоже дал инструкции.
С этой поры между Панькой и Артюшкой резко определились границы взаимных обязанностей. Паньке поручены были все черные дела, не имевшие ничего общего с обучением сапожному ремеслу, а Артюшку посадили на обтянутую кожей квашонку и стали исподволь посвящать в тайны ремесла, что сразу дало ему право относиться к Паньке еще более свысока и даже покрикивать на него начальническим тоном.
Панька долго потом думал, чем именно дедушка Уткин изменил его положение, и не мог этого понять; всё оставалось так, как установил Артюшка, хотя дедушка и сказал, что он сделал по-своему.
Переход от спокойного, созерцательного существования в будке Арефия к этой жизни, полной ругани, песен, табачного дыма и запаха кожи, был для Паньки резок и давил его. Он, привыкший быть по целым дням один на один с собой или в компании с молчаливым Арефием, с большим трудом привыкал к постоянному обществу четырех субъектов, находивших возможность с утра до ночи петь, говорить о чем-то, чего он почти не понимал, смеяться друг над другом и, без всякой видимой причины, разряжаться таким громадным количеством убийственно выразительных ругательств, за каждое из которых Арефий отправил бы их в часть. И он посматривал на своих патронов очень хмуро и недоброжелательно, не понимая их и немного побаиваясь. А они, замечая его отношение, еще крепче посмеивались над ним и порой доводили его до того, что у него глаза вспыхивали неприятным зеленым огнем. Это еще больше веселило и интересовало их и всё дальше отталкивало от них Паньку.
Часто все они устраивали формальную травлю Паньке, обыкновенно начиная с рассказа о том, как однажды под забором нашли рябого младенца. Они знали от хозяина темную историю рождения Паньки и освещали ее порой так остроумно и с таким веселым усердием, что Панька чувствовал себя, как на раскаленной сковороде. Его коробили те цинические подробности жизни, которые здесь всегда резко выдвигались на первый план и о существовании которых он не знал и не слыхал до сей поры. Когда говорили об его отце и матери, юмористически описывая их наружности, род занятий и т. д., Панька чувствовал, что его сосет что-то, давит в груди и страшно щиплет в горле…
С каждой такой сценой в нем всё сильней и сильней горели различные чувства, и его рябое лицо раскаливалось до того, что становилось страшным. Потешившись вволю, ребята оставляли Паньку в покое и забывали о нем, но он, всё время, пока его язвили, упорно молчавший, не забывал ни о чем.
Он становился всё молчаливее, и у него перестали распрямляться нахмуренные брови, отчего над переносьем легла глубокая ломаная складка. Эта складка, его молчаливость, всегда склоненная голова и суровый взгляд исподлобья дали ему прозвище Старичок. Он не обратил на это внимания и откликался на это прозвище. Всем он казался неприятным, много думающим, себе на уме мальчиком. И все наконец стали относиться к нему подозрительно и как бы ожидая чего-то от него.
Никандр однажды заметил, что Старичок, должно быть, когда-то убил человека и мучается от желания убить еще одного или безнадежно влюблен в кухарку Семеновну. Колька Шишкин, не соглашаясь с ним, заявил, что, по его мнению, у Старичка слишком развита фанаберия и что правильно периодические трепки могли бы его от этого вылечить. Артюшка, считая и себя вправе высказаться по этому вопросу, предположил, что, если Старичку подрезать пятки и насыпать в раны рубленой щетины, он бы стал таким весельчаком, что так бы всё и танцевал с утра до вечера.
Дедушка Уткин, послушав всё это, сказал так:
— Экие вы псы! Работает мальчишка — и ладно. А коли он не козлит по-вашему, так что же? и хорошо это. Он серьезный. Характер это у него.
И кстати рассказал об одном ротном командире, который тоже имел молчаливый характер и умер оттого, что подавился рыбной костью.