Ему всё казалось, что по темной, пустынной улице ходят, шатаясь из стороны в сторону, пьяные женские фигуры и что-то зло бормочут… Тоска всё сильней сосала ему грудь. Он встал и ушел в мастерскую.
— Ну что, Павлуха, как дела? — спросил его утром хозяин и, тонко улыбаясь, пристально уставился на него глазами. — Был, благодарил? а?
— Не… было ее дома… — хмуро ответил Павел, стараясь не встречаться с глазами хозяина.
— Ой-ли? Ну, пусть так. Запишем, что не было, мол, дома! — И он сел за работу против Павла.
— Гуляет сильно девчонка… — снова заговорил он. — А жаль. Сердечная такая. Право же, жаль! Ну, только это и можно, что пожалеть. Больше ничего не станцуешь. Дело решенное.
Павел молчал, лихорадочно продергивая дратву сквозь кожу. Хозяин что-то запел себе под нос.
— Мирон Савельич! — обратился к нему Павел после продолжительного молчания.
— Ась? — вскинул головой хозяин.
— Никак уж ей не выбиться из такой колеи?
— Ей-то? Гм!.. н-да! надо полагать — нет, уж не выбиться. А впрочем, дело темное. Темно, как у трубочиста за пазухой, друг ты мой, н-да! Ежели бы нашелся парень этакой, знаешь, железный, да ее бы в ежовые рукавицы взял, ну, тогда еще можно бы спорить, кто выше прыгнет. Но только дураки теперь повывелись. Потому — невесты этой самой теперь везде, что мухи летом. И настоящей невесте хороших цен нет. Гусь, например, женился, взял двести рублей за ней, да сама она херувимская мордочка и грамотная. Конечно, она его надувать будет, потому — чего ж он? Ему уж около пятидесяти, а ей семнадцать. И это за Гуся пошла, да еще двести дали — только бери! У-ух, много теперь невесты! дешевая стала. А всё почему? Жить, душенька, тесно, народу прорва родится. Запретить бы жениться-то, годов на пяток-другой. Вот было бы ловко! Право, ей-богу! а?.. — и, увлеченный своей мыслью, старый Мирон начал развивать ее детально.
Панька молчал, и можно было думать, что он внимательно слушает. Но вдруг, в момент, когда Мирон с особенным успехом одолел какую-то трудность в своем проекте искусственного уменьшения народонаселения, Панька произнес:
— А ежели бы, Мирон Савельич, подарок сделать?
— То есть это ей-то? Наталье, значит?.. — после продолжительной паузы спросил хозяин, уставив глаза в потолок и немного обиженный тем, что Павел прервал его фантастические излияния. — Можно и подарок, что ж! Она ведь тратилась на тебя.
Он снова замолчал и, помолчав, замурлыкал.
После обеда оба они опять сидели друг против друга и усердно ковыряли кожу. День был жаркий, и в мастерской, несмотря на открытые окна и отворенную дверь, было душно. Хозяин то и дело вытирал пот со лба, ругал жару и вспоминал об аде, где, наверное, температура градусов на десять ниже и куда он охотно бы переселился, если бы не обещал сделать к сроку эти проклятые сапоги.
Павел сидел с наморщенным лбом и плотно сжатыми губами и, не разгибая спины, шил.
— Так ты говоришь, хорошая она девка-то все-таки? — вдруг спросил он хозяина.
— Эк тебе далось! Ну, хорошая. Так что же? — с любопытством сказал хозяин, внимательно взглядывая на склоненную голову Павла.
— Ничего! — ответил тот кротко.
— Ну, это мало ты сказал! — усмехнулся хозяин.
— А что ж я могу еще сказать? — В тоне Павла звучало печальное недоумение и еще что-то такое же унылое и тихое.
Они помолчали еще.
— Пропадет, значит, она!.. — Это походило на робкий вопрос, но Мирон не ответил ни звука.
Павел подождал еще немного и вдруг протестующе заявил:
— Ну, уж это непорядок! Хорошая, и вдруг должна, пропадать! Очень обидно!.. — и он толкнул ногой стол.
— Фью-ю! — свистнул сквозь зубы хозяин и саркастически засмеялся. — Зеленая ты, Павлуха, голова!.. Чувствую я, что уж быть бычку на веревочке. Э-хе-хе!..
Вечером, после работы, Павел вышел в сени мастерской и, став в двери на двор, стал смотреть в окно чердака. Там был уже зажжен огонь, но движения не было. И он долго стоял и ждал, не появится ли в окне ее фигура, но не дождался и, выйдя на улицу, сел у ворот на лавку, где сидел вчера ночью.
У него из ума не выходило всё то, что говорил за день хозяин о Наталье, и он весь был наполнен грустным чувством жалости к ней. Если бы он ближе знал жизнь и умел мечтать, он бы мог строить разные планы спасения этой девушки, но он почти ничего не знал и не умел, и все мысли его сводились к представлениям о ней — на погребе, о ней — в больнице и о ней — пьяной там, в ободранной комнатке чердака. Он переставлял ее с места на место, брал ее, пьяную, с чердака и вводил в больницу к своей койке; тогда у него выходила бессмысленная и нелепая картина, еще более увеличивавшая тяжесть его настроения; но когда, наоборот, он представлял себе ее на чердаке такой, как она была у него в больнице, ему становилось легче, и он с улыбкой оглядывался вокруг по темной улице и смотрел в небо, блиставшее золотом звезд.