— Сколько времени — неделю, что ли, ты так-то говорить будешь? Знаем мы вас! Э, знаем, мальчик!.. Да не про то я, не про то, не бойся! Всерьез я этого не приму, женитьбы-то твоей. Не приму, нет! Ты думаешь, я бы согласилась и в самом деле замуж выйти? Даже и за тебя, даром, что ты хорош, не пойду. Не подолгу хорошие-то цветут! А укоров за жизнь мою я слушать не желаю. Не хочу! А ты думаешь, ты бы не стал мне напоминать, что я такая, коли б я женой-то твоей стала? Э, батюшка!.. не меньше кого другого стал бы, уж я знаю это! Нашей сестре во всем болоте ни одной твердой кочки нет. Не про то я… Не хочу я женитьбы твоей, а жалею я себя, дуру, за то, что вот ты мне теперь не друг-человек, — и это сама виновата. О! О!!. Дура!..
Павел усиленно старался вникнуть в смысл ее речей и не мог. Но ее слезы действовали на него, и вот они родили в нем тоскливое вдохновение и страх за что-то.
— Слышь, Наталья! Ты не терзай мне душу! — сурово сдвинув брови, начал он. — Не мучь меня словами твоими. Я их понимать не могу. Это не ко мне. Но всё дело и не в том совсем. Я вот что скажу, всё сердце перед тобой выверну — смотри! Первый ты для меня человек на всей земле. Первейший, я так чувствую! И на всё я для тебя пойду. Скажи мне: «Пашка, туши солнце!» Я влезу на крышу и буду дуть на солнце, пока не потушу или не лопну. Скажи мне: «Пашка, режь людей!..» Пойду и буду резать. Скажи: «Пашка, прыгай из окна!..» Прыгну! Всё, что хошь, сделаю! Скажи: «Пашка, ноги мои целуй!..» — хошь, теперь целовать буду? хошь? Давай!..
И он на самом деле ведь бросился к ее ногам, что, как известно, давно уже вышло из моды.
Наталья была поражена этим взрывом. Слушая его первые слова с недоверчивой улыбкой, она улыбнулась уже весело, когда он предложил ей потушить солнце, вздрогнула, когда он хотел в честь ее резать людей, — он был страшен, весь пылая и вздрагивая, — а когда он бросился целовать ее ноги, она почувствовала дикую гордость и, не сопротивляясь, позволила ему делать это.
Поработить человека всегда и для всех — большое наслаждение. Она видела человека, порабощенного ею… Но ничто человеческое не было чуждо ей, и она жалела его у своих ног. Она наклонилась, подняла его с пола за плечи, — подняла и ласкала так, как не ласкала еще никого, и так, что, когда они, наконец, успокоились, оба были изломаны и измяты…
Но в них еще не всё перекипело, и они решили пойти гулять за город, в поле. Павел забыл о мастерской, о хозяине, обо всем — и шел с ней глухими улицами, которые выбирала она нарочно, опасаясь встретить знакомых. Они вышли в поле, долго бродили там одни, ни в ком не нуждаясь и разговаривая друг с другом просто, без опасения показаться друг другу смешными или глупыми, без желания насильно навязать друг другу свои мысли и чувства, без взаимного желания заявить о всяческом превосходстве одного над другим, без всего, что необходимо присутствует в любви культурных людей и, делая ее более пикантной, делает менее цельной.
Простим же моим героям их некультурность «на основании вышеизложенного», как говорят юристы!..
Наконец они пришли к реке, сели на берег под кусты тальника, на песок, чисто вымытый волнами, и, посидев, заснули тут, крепко обняв друг друга.
Через несколько дней после происшедшего Павлу стало казаться, что все мужские ноги, мелькающие мимо окон мастерской, шагают не куда иначе, как на чердак к Наталье, и это заставляло его то и дело вскакивать с места и выбегать на двор. Хозяин смотрел на него и посмеивался себе в бороду. Он уже знал от Павла обо всем, и Павел даже привел его на некоторое время в состояние столбняка, почтительно заявив ему о своем желании иметь в его лице посаженого отца. Мирон Савельич, когда вышел из оцепенения, сказал ему целую речь, начав ее так:
— Миленький дурачок! Послушай меня, я два раза был женат. Первая жена всё мешала меня с мастерами, а вторая так крепко любила, что я не знаю, как и жив остался, — чем ни попадя и когда угодно дует себе да и ну!.. точно у ней и папаша и мамаша оба будочники были, до того она колотить людей любила.
Затем он нарисовал полную картину семейной жизни, с горшками, пеленками, ухватами, стиркой белья, мытьем полов и массой других удобств, заставлявших его, по его описанию, в правдивости которого он клялся, есть щи с мылом, ходить на руках, ощущать на своей голове мокрые пеленки и пробовать ею крепость разных горшков. Потом он пофилософствовал на тему, что такое женщина вообще, и, придя к очень печальному выводу, наконец сказал: