— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает. Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.
Готово. Кончил. Я произнес «распридиться»? Надеюсь, что нет. Но возможно, что да.
— Большое спасибо. Вы свободны. Мы вас вызовем, когда понадобится голос вашего тембра.
Я не смог ничего ответить, ни о чем спросить. С микрофоном не поговоришь. Направился к двери. Знал, что хочу сказать. Мне необходимо было, чтобы у меня получилось. И все-таки провал меня не удивил. Беда моя в том, что меня никогда ничто не удивляет. Как будто бы я все уже знал заранее. Дверь-то, наверное, обита пробкой.
Ну и что? Вы что же, хотели бы, чтоб я бился об стены головой, умоляя оформить меня хотя бы на почасовую работу?
Проворство рук
Мы были в Лондоне, Марта и я, сидели за чайным столом с чашками и scones[70]
в руках.Нас пригласила Мария Сечковская. Отец ее, полковник, был в роли главы стола, хоть и безмолвствовал; из-за Иви и ее нареченного все говорили по-английски, а по-английски полковник предпочитает молчать.
Он вступает в разговор лишь тогда, когда ему кажется уместным вспомнить то, что действительно его занимает: мир его молодости, времена, когда он изучал архитектуру в Санкт-Петербурге. Тогда он повествует о дамах, что вышивали сутажом, в чистейших традициях рококо, сидя в белых и раззолоченных гостиных, за окнами которых чернели леса, пронизанные шумным буйством ветра, или молочно белела нескончаемая полоса зари, светившейся за речным берегом.
Он повествует так упоенно, что невольно забываешь об его участии в заговоре, цель которого состояла в расторжении всяческих связей меж его народом и той самой Россией, о которой он рассказывает. Ибо он — самый настоящий польский полковник, один из тех полковников, которые (быть может, вы об этом помните) создали независимую Польшу и привели ее — с весьма жизнерадостной бессознательностью — к катастрофе. Он небольшого роста и нервный, как подобает хорошему наезднику; и действительно, служил он в кавалерии. Так что можно сказать, он на все двести процентов поляк и на все двести процентов польский полковник; и, соответственно, тем горше было для него поражение, когда немецкие танки смели отважных конников Рыдз-Смиглого[71]
. Но об этом он никогда не рассказывает. Рассказывает о своих студенческих годах, проведенных в Санкт-Петербурге.Не помню, по какому поводу, в тот день он повел речь об одном своем знакомце, у которого был большой усадебный дом среди леса, неподалеку от Балтийского моря: огромное семейство, множество слуг и множество лошадей. Все мы читали достаточно романов Толстого или графини де Сегюр[72]
(nee[73] Ростопчина), чтобы с легкостью вообразить себе ситуацию. Вкратце история, им рассказанная, была такова:У владельца усадьбы был дядюшка, офицер-отставник; сей дядюшка сначала закалился духом в одной из этих ужасных малых войн где-то на краю света, а затем смягчился за долгие годы гарнизонной службы, ибо имел склонность услаждаться звуками балалайки вперемежку с возлияниями водкой; он-то и посеял в этом семействе зернышко спиритизма, коим был обязан одному чувствительному немцу, инженеру-путейцу.
Зернышко пышно взошло. Домашние сеансы имели место почти каждодневно, и частенько в них участвовал кто-нибудь из новообращенных, какой-нибудь аристократ, приехавший из города. Всеобщее увлечение чуть не нарушило доброй гармонии дома: барыня воспылала было ревностью к своей горничной, потому что та оказалась более сильным медиумом.
Но в целом все достигли успехов, и немалых. Дом посещали самые избранные духи: Юлиан Отступник, Рамзес III, Тамерлан… Как-то раз им удалось собрать в гостиной всех лжедмитриев. В конце концов духи настолько облюбовали усадьбу, что у них вошло в привычку собираться там. Эктоплазмических[74]
видений там было хоть отбавляй. Нередко кто-то из членов семьи, входя, например, в столовую, сообщал: «Я только что повстречал в коридоре низенькую коренастую эктоплазму, напомнившую мне генерала Минина».Лишь один человек во всем доме (а, считая прислугу, там было около сотни обитателей обоего пола и всех возрастов) не видел духов. Не видел и не верил в них. То была семидесятилетняя барышня, самая младшая из двоюродных бабок нынешнего владельца дома. В свое время, поняв, что девичество ее неисцелимо, она несколько переусердствовала по части чтения. С тех пор ей было присуще нечто вроде вольнодумства, приправленного капелькой иронии в духе восемнадцатого века, каковое она и проявляла сухо и безапелляционно.