Выздоравливающие не спешат, не суетятся: они созерцают. И я не в первый момент спросил себя, отчего я в больнице. Сначала я уставился в окна. Там открывался тот удивительный и, кажется, одному только Иерусалиму присущий пейзаж, где нежность непринужденно сочетается с суровостью, а роскошь — со скудостью. Крутые жёлто-зелёные холмы, террасы, чьё происхождение таинственно: плод ли они трудов человеческих тысячелетней давности — или причуда природы? Холмы, вызывающие в сознании образ логической полноты и законченности, а в памяти — строку поэта о других холмах: всечеловеческих, тускнеющих... или яснеющих? как там, в принстонском списке?.. Я был в Тоскане, и холмы там не тускнеют, а сияют — даже зимой; всечеловеческие, они не величавостью и прелестью, а чем-то неуловимым — может быть, суровостью, — все же уступают этим...
Я был спрошен о самочувствии. Доктора считают, что я быстро поправлюсь. Это — слава Богу — не инсульт, а всего лишь гипертонический криз. И ничего удивительного: такой хамсин! Человек, вчера подобравший меня на улице, уже дважды справлялся обо мне по телефону. Почему меня не навещает родня? — Медсестра, веснушчатая, рыжая и курносая, так молода, что её любопытство выглядит — или в самом деле вызвано? — скорее участием, чем должностью.
Да, совсем, совсем девчонка, чуть больше двадцати, а давно ли двадцатилетние казались мне пугающе взрослыми? «Она была уже немолода, ей было двадцать лет…» Это из русского классика... Нет, в том-то и беда, что — не вчера. Вчерашнее часто и вспомнить-то затруднительно. Зато картины десятилетней и двадцатилетней и — страшно вымолвить — тридцатилетней давности встают перед глазами, как живые. Вот отец пришёл с работы мрачный и точно испуганный чем-то. Мать оставляет шитьё — не то изысканное рукоделье, которое современницы Пушкина манерно называли работой, а то, что для заработка: она весь день строчила на своем Dürkopp’e, — и идёт на кухню. Вот она возвращается с разогретой на примусе кастрюлей, и через неплотно прикрытую дверь я слышу, как там, у плиты, обмениваются непонятными, но напряженными репликами наши соседки: тётя Валя Шишкина и тётя Мирра Назвич. Ручка двери — медная, в форме неправильной груши или небольшой, оплывшей реторты алхимика; потолок лепной, изразцовая печь в углу — тоже с лепкой, с каминной полкой, а паркет — из шестигранных торцов (что почему-то огорчает папу)… Я простужен и уложен в постель, а на дворе поздняя осень 1952-го года... Да, выздоравливающие — как дети; оттого, видно, и вспоминается им детство, и не хочется спешить.
Жара и сушь, серое марево над городскими долинами, которые хочется назвать ущельями, — и как это только здесь живут и строят? Набирающий силу хамсин. Это было вчера. Тяжелый, изматывающий день, оборванный обмороком, законченный в больнице. В полдневный жар, в долине Дагестана... Дагестан — местность где-то на севере, на севере диком...
Я бреду к автобусной остановке после неудавшегося доклада в институте геологии. Институт — в Геуле, в районе, обитатели которого только молятся, живут молитвой, кормятся от молитвы, — ибо они молятся за всех нас, и нам было бы странно не кормить их. Почему ученое заведение оказалось там, можно только гадать... А доклад — что о нем говорить? Неудача как неудача, зверёк из отряда грызунов, с которым я свыкся; сурок из семейства беличьих, из грустной детской песенки: и мой сурок со мною. Кому нужны в Израиле пироповый и хром-диопсидный методы? Алмазы мы получаем из Южной Африки. И меня едва ли возьмут на работу в это заведение — разве что сторожем...
Ехать мне наверх — в Гило, в южный пригород Иерусалима, в центр абсорбции, в многоязыкий вавилон, своей архитектурой напоминающий пчелиные соты. Здесь недавно поселился приятель с семьей, на полгода больше меня просидевший в отказе. Прошел ли 30-й автобус? — машинально спрашиваю я человека, стоящего в жидкой тени, отбрасываемой платаном. (Там, на севере, поэты называли это дерево чинарой.) Спрашиваю — и сам себе удивляюсь: что за вопрос? Ни разу я не слышал подобного в России, здесь же слышу чуть ли ни ежедневно. Вопрос, по сути, бессмысленный: всё равно ведь ждать. И нельзя понять, междометие это — или приветствие, род словесного рукопожатия при случайной встрече? Как поражался я этому вопросу в первые месяцы по приезде — и вот привык, и уже сам спрашиваю, не думая. Спрашиваю на библейском языке. Торжество абсорбции.