— Нет… Теперь они уже пахнут из керосином!
— Мамааа-а!.. — Тянет нудный мальчик. — Я хочу-у-у…
Но делать нечего. Контракт подписан. Сбор сделан. Надо петь. Я пою одну, другую, третью свою песенку. Зал кричит, шумит, рукоплещет. И вдруг… И вдруг я замечаю, что зал постепенно начинает пустеть. Ряды слушателей редеют больше и больше. Что такое? Я ничего не понимаю. А публика все убывает. Но я пою. Контракт подписан. Контракт должен быть выполнен. Я пою и замечаю, что куда-то исчезавшая публика начинает возвращаться. Еще пять, десять мину и опять перед мною полный зал. Опять от публики черно. Я подхожу к своей последней песенке, а публика не желает меня отпускать.
— За короля… Спойте за короля!.. — ревут сотни голосов. И среди них я все так же различаю тоненький и нудный голос мальчика:
— Мама-а-а, я хочу-у…
Я очень редко говорю со сцены с публикой, но тут я решаюсь на разговор:
— Господа, — говорю я, — у меня нет «Песни за короля», у меня есть «Песня о короле». Но я ее уже пел сегодня.
Тогда происходит следующий диалог:
— Позвольте, — кричат из публики, — но мы же ее не слышали.
— Почему вы не слышали?
— Так мы же уходили.
— А почему уходили?
— Ой, он спрашивает, почему мы уходили! Так это же все знают! Так мы уходили на пожар…
— Какой пожар?
— Ой, посмотрите на него, он не знает, какой пожар! Конечно, у Мунделевича пожар. У Доди Мунделевича в аптекарском магазине, что за углом.
— Но зачем вы бегали на пожар?
Общий вопль потрясает старый барак:
— Ха!.. Зачем!.. Так вы-то еще поете, а Мунделевич уже сгорел. Так Мунделевич же не каждый день горит. А?.. Ясно?
Уступая темпераментным килийцам, я спел им еще раз «Песню о короле». Но перед этим не удержался и сказал:
— Хорошо. Я спою. И в последний раз… Слышишь, мальчик? А потом ты пойдешь туда, куда тебе так хочется…
О Ю. Морфесси
За границей, в эмиграции, было много наших русских актеров, но я не помню ни одного, который бы в искусстве двинулся вперед, оторвался бы от того, чему он выучился когда-то.
Мой приятель — Юра Морфесси — в свое время имел большой успех в Петербурге как исполнитель цыганских романсов. Но, попав в эмиграцию, он никак не мог сдвинуться с мертвой точки прошлого.
— Гони, ямщик!
— Ямщик, не гони лошадей!
— Песня ямщика!
— Ну быстрей летите, кони!
— Гай-да тройка!
— Эй, ямщик, гони-ка к Яру! и т. д.
— Юра, — говорил я ему, — слезай ты, ради Бога, с этих троек… Ведь их уже давно и в помине нет. Кругом асфальт. Снег в Москве убирают машины…
Куда там! Он и слышать не хотел. И меня он откровенно презирал за мои песни, в которых, по его выражению, ни черта нельзя было понять. И ненавидел моих поклонников. В остальном мы с ним были как будто в неплохих отношениях. Я всегда по-товарищески устраивал и рекомендовал его в те места, где пел сам, и часто мы выступали в одном и том же учреждении. Как только во время своего выступления я открывал рот, он вставал и демонстративно выходил из зала. При нем нельзя было даже говорить о моем творчестве, а уж тем более хвалить меня. Помню, однажды в «Эрмитаж», где я пел, пришел Федор Иванович Шаляпин с инженером Махониным (который изобрел какой-то «карбурант» — нечто вроде синтетического бензина), богатым и неглупым человеком. Федор Иванович заказал себе солянку с расстегаями и ждал, пока ее приготовят. Увидев Шаляпина, я отчаянно перетрусил: петь в его присутствии у меня не хватило бы наглости — поэтому я убежал и спрятался, извините за выражение, в туалете. Каков же был мой ужас, когда открылась дверь и Федор Иванович громовым голосом сказал:
— А! Вот вы куда от меня спрятались! Нет, дорогой, дудки! Пожалуйте петь! Я из-за вас сюда приехал!
Юра стоял тут же и видел эту сцену. Он позеленел. А Федор Иванович бесцеремонно взял меня за руку и повел на эстраду. Что было делать? Пришлось петь.
Первой песней моей было «Письмо Есенина», «До свиданья, друг мой, до свиданья!», написанное в том году.
Шаляпин слушал и… вытирал слезы платком (клянусь вам, что это не актерское бахвальство, а чистая правда). Инженер Махонин сказал ему (так, что я слышал):
— Федор Иванович, солянка остынет.
Шаляпин отмахнулся от него и вдруг, совсем отодвинув стул от своего стола, попросил:
— Еще, дорогой. Пой еще!
Девять песен вместо положенных трех я спел ему в этот вечер. Солянку унесли подогревать. Потом я сидел с ним до закрытия, и с этого началась наша дружба с Федором Ивановичем, если я смею назвать это дружбой.
Юра не мог пережить этого и совсем не пел от злости в этот вечер. Он ушел домой, сославшись на расстройства желудка.