— Да. Живые деньги. Хочет вложить. Хочет открыть новую газету.
— Держи меня в курсе, Барни. Ты всегда мне нравился. Помнишь, как мы запили у меня дома в четыре часа дня, протрепались всю ночь и отвалились только в одиннадцать утра?
— Да. Та еще ночь была! По части поддачи ты заткнешь за пояс любого молодого.
— Да.
— Значит, как только развяжусь, я тебе звоню.
— Да. Держи меня в курсе, Барни.
— Хорошо. А ты держись пока.
— Ладно.
Я пошел в сортир, прелестно после пивка просрался, потом залез в постель, подрочил и уснул.
В тот день мы говорили о Джеймсе Тэрбере
То ли удача от меня отвернулась, то ли талант мой иссяк. Это, кажется, Хаксли или кто-то из его героев сказал в «Контрапункте»: «В двадцать пять лет гением может быть каждый; в пятьдесят для этого надо потрудиться». Ну, мне было сорок девять, еще не пятьдесят — оставалось несколько месяцев. И с живописью у меня не клеилось.
Недавно вышла книжечка стихов «Небо, самое большое спускалище»; четыре месяца назад я получил за нее около сотни долларов, а теперь она библиографическая редкость, стоит двадцать долларов у букинистов. У меня же и экземпляра не осталось.
Друг украл, когда я был пьян. Друг?
Удача мне изменила. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и прочие, и прочие, а я не мог устроиться даже судомоем. Попробовал в одном месте, но меня с бутылкой вытерпели только одну ночь. Одна из владелиц, большая толстая дама, возмутилась: «Да он
В каком-то смысле ужасно — кончить свои дни нулем, но еще больнее то, что у меня была пятилетняя дочь в Сан-Франциско, единственный человек на свете, которого я любил, и она нуждалась во мне, нуждалась в туфлях и платьях, в пище, в любви, в письмах, в игрушках и, хотя бы изредка, в свиданиях со мной.
Мне пришлось поселиться у одного великого французского поэта, который жил теперь в Венисе, Калифорния, и этот поэт был двухснастным, то есть употреблял и мужчин, и женщин; и обратно. Человек он был симпатичный и блестящий, остроумный говорун. Он носил паричок, то и дело соскальзывающий, так что, пока он говорил с тобой, эту дрянь все время надо было поправлять. Он говорил на семи языках, но со мной вынужден был говорить по-английски. И на всех языках он говорил как на родном.
— А, не волнуйся, Буковски, — с улыбкой говорил он мне, — я о тебе
У него был тридцатисантиметровый член (
Француз был одним из величайших поэтов двадцатого века. Он только одно знал: сидеть и писать свои говенные нетленные стишки. У него были два-три спонсора, они присылали ему деньги. Как не присылать (?): нетленный член, нетленные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга и прочих. Знал всех этих ребят, которые жили в одном месте, появлялись вместе, вместе е…сь и творили порознь. Он даже встречал Миро и Хема, когда они шли по авеню: Миро нес боксерские перчатки Хема, и они шли к полю битвы, где Хемингуэй намеревался расквасить кому-то хавало. Ну конечно, они знали друг друга и остановились на минуту перекинуться блестящими кусочками разговорного говна.
Бессмертный французский поэт видел Берроуза у него на квартире, когда «пьяный в стельку» Берроуз ползал по полу.
— Он напоминает мне тебя, Буковски, никакого выпендрежа. Он пьет, покуда не падает под стол с мутным взглядом. А в ту ночь он ползал по ковру и не мог встать.
Только поднял ко мне лицо и сказал: «Они меня нае…ли. Они меня напоили! Я подписал договор. Я продал все права на экранизацию „Голого завтрака“ за пятьсот долларов. А, дьявол, ничего не вернешь!»
Берроузу, конечно, повезло — картину снимать раздумали, а пять сотен остались при нем. А я по пьяному делу продал какое-то свое говно за пятьдесят долларов сроком на два года, и оставалось терпеть еще восемнадцать месяцев. Так же нагрели Нельсона Олгрена — на «Человеке с золотой рукой» они заработали миллионы, Олгрен получил шиш. Пьян был и не прочел того, что они напечатали петитом.