И мне захотелось куда угодно, и пусть со мной что угодно делают. В армию. Деревня давала от армии броню, можно было не идти. Я, наверное, был один из немногих, кто сам напросился в армию. Но, уже получив повестку, я вдруг совершил поступок кощунственный – пошел в театральный институт, в святая святых. Подал документы на самый престижный факультет – театроведческий. На собеседовании, дрожащей рукой стуча ручкой по столу, говорил о Вахтангове, о театре. Они удивились: ну и учителя пошли в деревне. Меня приняли. Но уже была повестка в армию: я опоздал.
…Ничего мерзее, отвратительнее армии в мирное время быть не может. Никого из армии не отпускали – нас берегли для предстоящей войны. Эта армия была обреченной на предстоящую войну, когда бы та ни случилась.
Армия тех лет была совсем не то, что сегодняшняя. Другое. Дедовщины не было. Младшие командиры, конечно, измывались, как могли, но несильно. «Опять сказки читаете», – когда кто-нибудь читал книжку. Не на них лежало «воспитание», и они на себя не брали того, что сейчас берут «деды».
Но Тимошенко, которого мы называли «всесоюзный старшина», впервые ввел гауптвахту. Командир имел право бить подчиненного, а за невыполнение приказа – стрелять. Отношение к армии при этом насаждалось какое: «армия – это все», «армия – это молодость страны». Ненависть к ней зрела внутри, внешне она никак не выражалась. Какое уж там, если командир имеет право съездить тебе по морде, а ты не можешь ответить. Жизнь – унылая, бесконечная, каторга навеки. Бипланчик на голубом небе давно забыт.
…Известие о начале войны было настоящим счастьем. 22 июня в воскресенье нас повели в Дом Красной Армии смотреть кино.
В армию, на войну многие и многие из нас пошли, так ничего и не испытав с женщиной. В госпитале медсестра спросила меня: «Ну что, так сладкого и не знал?» Поэтому когда сегодня говорят: «Ах, эротика!» – я понимаю, что это преодоление того идиотизма, в котором жили несколько поколений.
Так вот, двадцать второе июня. В кино я не пошел. Остался у Дома Красной Армии смотреть на женщин. Как они ходят, как стучат каблучками, как улыбаются, послушать женские голоса. И вдруг вижу, выскакивают солдаты, обнимаются все, целуются, орут, хохочут. Я к ним сразу, чтобы обратно идти строем. «Что такое? Что такое?» – «Объявили, Саня! Война!» Большего счастья в жизни у меня не было. То есть такого счастья, такого дня не было у меня в жизни. Конец казарме, конец бессрочной каторге.
Дороги. Мы идем куда-то. Увидеть другие страны. Ну, две-три недели война будет. И – по домам!
Выпили. Чтоб тот, кто уцелеет…
…Война первых лет. Мы – с винтовочками, они – с автоматами, которые били от живота. Да еще и разрывные пули – они разрываются позади нас, и мы не понимаем, откуда стреляют. У них радиосвязь, артналеты их точны. А у нас – телефонные проводочки от артразведки к орудиям. Эти проводочки обрывались в первые же минуты немецкой артподготовки… Наша пехота – пешочком, а они – на мотоциклах. Где наши бипланчики? В небе только немецкие самолеты.
У Твардовского есть строка: «Влился голос твой в протяжный и печальный стон: «Ура!»» Вот это наша война.
Почему я вдруг про все это заговорил?..
Можно я расскажу историю, как я подарил книжку? Очень богатая история, и жалкий – я.
Я никогда не думал писать, знал, что бездарен. Это дал мне понять старший двоюродный брат, которого я очень уважал.
И вот война. У меня пулевое ранение в бок. Это было так. Мы бежали в атаку под Ржевом. Сзади меня бежали, по-моему, два узбека. Их называли елдаши (это, наверное, ругательное что-то). Чувствую или вижу боковым зрением, что один из них бьет меня со всего размаха сапогом в бок. Так показалось – это было ранение, осколок. Я свалился в воронку от мины – и они оба на меня. Хочется им сказать, крикнуть: «Дайте мне дышать!» Он меня так сильно ударил, что я дышать не могу. Кричу. Но это был шепот, я не мог кричать. Подумалось, они бросились в воронку, чтобы там и пролежать эту атаку. Но я-то тем временем задохнусь.
Потом их сняли с меня – оба были убиты. Так они невольно спасли мне жизнь.
В полевом госпитале под Ржевом никак не могли извлечь осколок, он и сейчас во мне. Трудное ранение. Ну, валяешься на койке, делать нечего, и я что-то стал писать, какую-то ерунду, не похожую ни на что.
После госпиталя мне дали отпуск на семь дней в Москву. Первый день я провел, подметая комендатуру. Потом решил: если уж оказался в Москве, показать кому-нибудь свои горестные опыты. Была тогда какая-то литературная консультация на улице Горького. Они решили от меня отделаться и сказали, что стихами со своими студентами и приверженцами занимается Антокольский. Я пошел к нему.
И вот эта группа молодых людей сидит вокруг Антокольского и занимается литературой. Антокольский раздал всем по листочку и по карандашику и попросил за пятнадцать минут написать застольную песню. Дал бумагу и мне (а я жалкий, в обмотках), чтобы не обижать, наверное. Потом по очереди каждый прочитал, что получилось.