– Последнее – это под нарами… А я выдавал себя в колонии, где сидел, за вора-малолетку. Отсюда и наколка на руке – воровская. Сделал я ее еще в ремеслухе на уроках черчения; мы там получали пузырьки с тушью. Арест неотвратимо надвигался, и надо было решать, кем – фраером или уркой – мне представиться в уголовном мире. Принял я подленькое компромиссное решение: с волками жить – по-волчьи выть. Решил последовать Мальтусу, а не Христу. И все из нежелания страдать, из страха перед унижениями, которые вершатся в тюрьмах над фраерами.
Наколка эта помогла потом утвердиться среди воришек-сокамерников. К тому же знал я уже и кое-что из законов блатной жизни: как надо первый раз входить в камеру, что говорить на «толковищах», знал и то, что подобьют меня воры совершить ритуальную кражу. Скажут, что раз ты «хлялся за вора», давай покажи себя на деле.
Случай представился, когда нас этапировали в колонию в общем вагоне, одну половину которого занимали обыкновенные граждане, а вторую – наша подконвойная преступная братия. Помню, как, проползя под лавками, я ухватил из-под ног мужика кошелку, на дне которой оказался кусок хозяйственного мыла и огромный самодельный нож с деревянной ручкой. Потом была еще одна кража… Последняя в моей жизни…
Из колонии я сбежал. Сбежал с «концами». Бог миловал, не дал моей душе проржаветь насквозь. Я часто вспоминаю тюрьму, своих товарищей по заключению и нашу общую окаянную загубленную юность. Но при этом – удивительно! – за всю свою последующую жизнь я не написал ни одного стиха о своем знакомстве с узилищем. Разве что в шутливой, ернической песенке однажды прорвалось: «Сижу на нарах, как король на именинах…»
Словом, как кулаком по морде!
– Стихи я начал писать в шестнадцать, на Волге, в домике отца, куда попал, вдосталь поскитавшись по России, после своего бегства из колонии. Я уже говорил, что отец был арестован в 1937-м за антисоветскую агитацию, якобы за создание в питерской школе – бывшей знаменитой гимназии Мая, где он преподавал литературу, «меньшевистской группы в количестве двух человек с целью физического уничтожения наркома путей сообщения Лазаря Кагановича». После освобождения отец уже не имел права вернуться в Ленинград и обосновался в костромских лесах, в деревне Жилино, где директорствовал в крошечной сельской школе. Здесь он вымолил мне прощение за побег, помог выправить паспорт. Здесь же за один год я прошел программу третьего, четвертого, пятого и шестого классов, а затем был переправлен к его сестре Евдокии во Владимирскую область, где в селе Богородском закончил семилетку. Вообще-то нынешнее образование мое – восемь классов: девятый я полностью не закончил. Восемь классов – в девяти школах… При этом настоящий учитель был у меня один – мой отец.
Все началось от книг из учительского шкафа Жилинской школы. Здесь «проживали» Пушкин, Толстой, Руссо, Карамзин, Лермонтов, Гоголь, Сервантес… Отец, на которого я безжалостно обрушил свои первые стихотворные опыты, ритмический бубнеж, навеянный Иваном Никитиным и жалостливыми песнями поездных инвалидов, – пришел в ужас, решив, что с этого дня я непременно брошу обучение по школьной программе и останусь неучем. Он предложил даже предать мои опыты огню. Но было уже поздно: я вкусил…
Потом, вернувшись в Ленинград, я пошел в восьмой класс 30-й школы и жил одиноко в огромной холодной комнате на 9-й линии Васильевского острова. Ее оставили мне мать и отчим, уехавшие навсегда на юг. Вместе с комнатой получил я в наследство и отличную библиотеку, собранную еще до войны на Малой Подъяческой моим отцом. И я читал запоем прекрасно изданные Марксом, Гржебиным, Сойкиным: Диккенса, Лескова, Гончарова, Гауптмана, Гамсуна, Достоевского; и тех, кто был «оформлен» подешевле: Блока, Гумилева, Мандельштама, Клюева, Бальмонта, Северянина, Ходасевича…