Но что это? Откуда взялись посторонние? Чьи это лица и гениталии? Се жалкий конец мастурбатора. Он может себя величать Каином, Манфредом — что с того! Уединения ему не видать, как узнику в пересыльном бараке. И он сам виноват в этом. Онанист не ограничивается чистыми наслаждениями, обещанными ему его телом, и дополняет их вульгарно повернутой радостью от воображаемого обладания чужими телами. Эта добавка составляет суть мастурбации как работы воображения, направленного не внутрь «я», а вовне. Онанисту нужны возбуждающие картинки «другого», всего лишь картинки, которые он использует грубо и потребительски. Мастурбация есть диалог онаниста с бесплатно слетающимися по его первому зову сексуальными образами иных тел, реальных или измышленных. Обладая, в отличие от мамлеевского урода, возможностью настоящей встречи с «другим» (она ему не по заслугам дарована), онанист этой подлинности избегает, отзываясь лишь на ее суррогаты, подобия, а до нарциссизма — чтобы отдаваться только собственному отражению — дорасти не осмеливается. Он завис посредине, эклектически сочетая элементы обоих путей и опасаясь приблизиться к любому из них. Он мелок и боязлив. Он эгоист.
Но не таков путь чудовища. Отрезанный от «других», монстр переходит в религию солипсического нарциссизма и блюдет ей верность до гроба. Великолепное следствие отрывается от печальных причин, толкнувших урода к этой конфессии, связь между ними разорвана. Сладострастные инородные образы враждебны его чистоте, и всю мощь сознания и поврежденного разума выродок обрушивает на свое тело (то есть на свое «я»), чтобы прожить, прочувствовать и обоготворить в нем каждую клеточку и молекулу. Ничто, кроме смерти, не затемняет этой всепожирающей радости, которая служит уроду наградою за мытарства. Обольщения развязной имагинации, уводящие даже великого мастурбатора в сторону иной, чем он сам, красоты, бессильны против центростремительного углубления монстра, реализующего девиз телесного самопознания. Мастурбатор же так и не выберется к себе из хоровода вызванных им милых теней, без которых немыслимо его безопасное удовольствие. Да, безопасное, потому что онанисту смерть не грозит, разве лишь ждет его некоторая истома в членах. А Нарциссу смерть предначертана. И выродок, ставший Нарциссом, с нею согласен и не испуган, ибо это ничтожная плата за солипсические восторги, единственную усладу его нищей жизни. Однако Мамлеев безжалостный автор. Герметичные сознание и телесность как будто должны обладать хотя бы одной, но непререкаемо верной опорой в фантомной псевдореальности: опорой самозаконного «я» — духа и тела, воспринятых в абсолютном модусе их бытия. Без этого необходимого условия все рухнет и прекратится. И тогда автор заботливо уготавливает своим персонажам фирменный кошмар, сражающий наповал всех уродов: им кажется, что их «я» представляет собой чей-то подвох и обман. Конец переживаниям и надеждам…
Ситуация горше, мрачней, чем у Беккета, героям которого не позавидуешь, они тоже все потеряли. Позвольте, однако: почему это все? А сознание и речь? Этого права их покуда никто не лишал, тут они полные господа, и хотя выборматывающее их лепетание обстругано рубанком и отполировано наждаком, а сознание («я») — прибегнем к классической философской метафоре, испохабленной шакалами пера вроде меня, — периодически вымывается, как лицо, начертанное на прибрежном песке, все равно: этой двухбашенной крепости они не сдадут никому, никогда. Им есть что терять. Вот этот шелест, тихие волны, шлифующие гальку брюзгливого проговаривания, которую ни один Демосфен не отважится заложить себе за щеку. И это обманчивое речевое пораженчество с насмешкой над патетикой несвершения, над этосом неосуществимости повествовательного языка, и распознавание в невозможности речи очередной риторической увертки, созидающей ораторский комфорт на языковом пепелище. Демосфеновская пластика говорящего организма контрабандою вносится в развоплощенность телесных обрубков. Произнесение слов как последнее свидетельство анонимной жизни, но в иных доказательствах своего бытия эта жизнь не нуждается. Сознание отдает себя слову, и оно, повторяясь, очерчивает слабый телесный контур, заполняемый речью. Которая очень похожа на рвоту и дефекацию, ведь все это выделения: экскременты или синтагмы. Что с того? Речь продолжает звучать, сознание — сознавать, смерть недействительна. Ее приход ничего не меняет.