Зато мы породили здесь карликовую газетную культуру, на большее не хватило сил, и следует дать отступление о местных газетах, которыми я все это время кормился. Газеты — коллективное бессознательное русской общины. Или ее коллективное сознание. Это шум ее сознания, уместивший в себя все, чем можно дышать в этом климате. Русская пресса в Израиле умудрилась создать газетный сверхтекст, резко отличный от материкового русского: в нем иначе нападают, по-другому жалуются на судьбу и обучают правильной идеологии. Газеты оказались единственно самобытным местным культурным созданием, по крайней мере таким, в котором выразились хоть какая-то воля к творческой власти, страсть к непрерывному производству, безостановочный семиозис. Потому что в литературном смысле русско-еврейская иммиграция в Израиль, безусловно, не удалась. Так вот, газеты. Эйхенбаум говорил, что главное отличие революционной жизни от обычной в том, что в революцию все ощущается и жизнь становится искусством; эмигрантское существование в этом отношении похоже на революционное. Гул коллективных эмоций, когда жизнь оказалась не фабульной, а сюжетной, этот гул наполнил газеты, и они зазвучали, как «Колокол» в коммунальной квартире. Русская пресса Израиля стала фабрикой новых эмоций и нового языка: бедная дщерь Сиона в одеянии из кириллицы, наша речь распахнула себя каждому, кто о том вымолвил хотя бы словечко, и, конечно, правильно сделала, потому что целомудрие ей было отнюдь не по возрасту. Домотканый невинный разврат вскорости обернулся вавилонским, ибо некогда скромная дщерь разместила во чреве своем столь далеко отошедшие в разные стороны языки, что понимание оказалось затруднительно, как на древних развалинах не в меру честолюбивого зиккурата. Поздний лоск упадочных имперских канцелярий, гебраизированная тарабарщина необарбаризмов («use Hindi — your national language»), цинический слэнг русского весеннего журнализма после конца света, провинциальное бедствие ниже среднего вкуса — они превосходно дополняли друг друга в общей беспросветной каше, которая еще не съедена, а только поспевает на плите, под подушкой, Бог знает в каких местах. Газеты дали срез младописьменного речевого сознания выброшенных из обыденного распорядка людей. Эти повременные листки стали невольными, бестолковыми «пробниками» неорусского языкового сознания, которое, может быть, здесь возникнет когда-нибудь после газет в их теперешней функции — дневника коллективного существования. Русская эмиграция — это организация политических пробников, не имеющих классового самосознания, писал в свое время Шкловский. Мы не русская интеллигенция, и даже, скорее всего, не русская эмиграция, но мы промежуточная группа без надлежащего самосознания и писать предпочитаем сами о себе — про то, как у нас ничего не получается, как нам все время не пишется, а нужно зарабатывать деньги в этой жаре, ну и так далее. Газеты оказались пробниками в том смысле, что уже после них, на их костях, орошенных чужим семенем, здесь, вероятно, будут сформулированы какие-нибудь замечательные негазетные концепции русской умственной жизни, а местная жизнь выходцев из Галиции и Магриба сольется с лексическим фондом народов СССР.
Газеты общины — единственное письменнное свидетельство ее истории, за исключением документов, повесток и справок из налогового управления. Единственное групповое свидетельство ее вздохов, угроз, сожалений, первичного накопления и вторичного обнищания. Это ее временник, подневная летопись, ее сомнительная грамота на компьютерной бересте и многочисленные кумранские свитки, в каждом из которых непременно поучает свой учитель справедливости. Если всю эту гору бумаги не сведут воедино, не опишут и не изучат (а какой-нибудь аспирант из орбиты «Анналов», понаторевший в исследовании «менталитетов», дорого дал бы за тему подобного доктората, за возможность порыться в наших макулатурных россыпях), ничего не останется, память исчезнет, а с ней заодно и община, обреченная жить без истории и даже без мифологии, как одичавшее племя. Сколько раз на меня, вынужденного работать в них для прокорма, нападали в здешних листках, и как это огорчало моего отца. Мельникова очень развлекала наша печатная продукция, образцы которой я ему исправно пересылал…
Летом 1989 года, в жарком дворе большого старого дома, мы с Сергеем стояли и ждали, пока вынесут в гробу старушку, бабку одного нашего общего армянского знакомого. Играла дудка, стучал траурный барабан, пел и кричал старик-плакальщик. Хорошо, что она умерла сейчас, сказал Мельников. Ведь скоро армянских похорон в городе не будет. Кого надо убьют, остальных прогонят. Вы как всегда преувеличиваете, сказал я. Вряд ли властям выгоден вселенский позор. Людей будут всячески унижать, запугивать, провоцировать на отъезд — хватит и этого, чтобы решить все проблемы. — Мало того, что вы безродный космополит, — сказал Мельников, — вы еще оптимист. А у меня самые скверные предчувствия. Эту жизнь и людей разрушат, как ваш памятник.