В эстетическом плане разговоры о гомосексуализме Мэплторпа беспочвенны, потому что его художественный мир лишен половых характеристик. Здесь сексуализируется решительно все, и все перестает быть сексуальным. Нет ничего менее эротичного, нежели эстетика Мэплторпа, он, конечно, антагонист Хельмута Ньютона, работы которого перенасыщены «растлевающей» и салонной чувственностью: тела ньютоновских обнаженных моделей призывают к совокуплению с ними, потому что у них нет в этом мире иного предназначения. Телесность же Мэплторпа (в том числе женская) провоцирует какие угодно ассоциации — за исключением той, что должна была быть первой и очевидной. Здесь пролегает граница между эротическим международным салоном и аскезой студии, и это свидетельство авангардной преемственности Мэплторпа, ведь подлинный авангардный «мессидж», каким он донесся до нас из первой трети столетия (повторю то, что уже было сказано в первом листе трилистника), был духовным, его телесность, сожженная в огне «иезуитских» (в смысле Лойолы) упражнений, тяготела к своеобразному идеализму. Природа авангардных экзальтаций, унаследованная американским фотографом, была неоплатонической или барочно-иезуитской, — и Сергей Эйзенштейн с Мэплторпом легко отыскали бы общие темы для разговора.
Фотографируя гениталии и цветы, Мэплторп не усматривал между ними различия. Эти объекты были для него сексуально равноценными и взаимозаменяемыми, они попеременно символизировали друг друга. Несносно наблюдательный поэт и критик Ричард Ховард тонко подметил, что в работах Мэплторпа нет эрегированных фаллосов и почти все его цветы близки к увяданию. Ховард видит в этой знаменательной примете указание на декаданс автора, у которого поистине все увядает и все клонится к закату. Камилла Палья, назвавшая покойного мастера своим духовным собратом, утверждает в книге «Секс, искусство и американская культура», что цветы Мэплторпа расцветают и осыпаются в бодлеровских зловещих садах, а обоих художников сближает классичность формы в сочетании с вызывающим смыслом послания. (Отступление в скобках, от которого не могу удержаться. Палья — это Розанов сегодня, каким он мог быть и каким стал с бурлескной поправкой на электронные коммуникации, распространение грамотности и контрацептивов, в эпоху публично разверзшихся щелей и повсеместных парадов оригинальнейших анатомий, которых горячечное предвосхищенье Василий Васильевич нашептывал на ушко корреспондентам — сокрушаясь и млея, заслоняя желание эрудицией. А все было так. Январь 1919-го, голод, холод, стужа, даже морковь не родится, предсмертное обмирание членов около церковных стен Сергиева Посада, начальство ушло и сменилось другим, кругом апокалипсис, в последних печатных выпусках коего он просит оставшихся доброжелателей выслать ему пару-тройку яиц, а как хорошо было в пору «Нового времени», слегка утомившись от многописания и сняв полотенце с тарелки, отрезать узенькую полоску пирожка, и еще, и еще, покуда не изольется вся мысль. И тогда, в 1919-м, смертельно усталому, но не хотевшему умирать, ему было сказано: есть шанс новой жизни. Через столько-то лет, в неузнанном, противоположном обличии. На другом языке и в другом полушарии, где ходят вниз головами. Не без вульгаризации, разумеется, прилагательно к изменившимся вкусам. А впрочем, с определенным изяществом слога, так что особо краснеть не придется — экземпляр сыщем не на помойке. Обещаем уберечь тематический вызов и наступательный тембр с подковыркой устоев общественных мнений: еще небось докричитесь сквозь эту деревянную маску до галерочных рядов амфитеатра, откуда нелегко разглядеть, какого нубийца прирежет сегодня дорогостоящий фракийский разбойник и кто будет спущен в канализацию после общения с проголодавшимся зоопарком. Посему снаряжайте ладью темных странствий. И он положил в ладью анализ, стиль, веяние. И, закрыв глаза, уплыл по медленным водам беспамятства, дабы ничто не отвлекало его от нового зрения, речи и пола.) Но есть и другие цветочки, к которым, почуяв родство, издалека склоняются Мэплторповы криминальные насаждения. Это «Цветочки» святого Франциска Ассизского, кажется не упомянутые комментаторами.
Прежде всего, оба художника жизни были добрыми католиками. Мэплторп родился и вырос в католической семье и с верой как будто не порывал, во всяком случае, никогда свой разрыв не декларировал. Католический же характер его видения не подлежит сомнению.
Во-первых, как сказал бы по другому поводу Иван Коневской, «в отвлечениях этого творчества развертывается необычайное по осязательности и кровности ощущение всех основных мировых противопоставлений».
Во-вторых, упомянем характерный мистический психологизм.
В-третьих, назовем ледяной и горячечный выплеск Мэплторповых визионерских дивинаций.
В-четвертых, как же обойти стороной глубокое и отчасти снисходительное, не без оттенка скепсиса и лукавства, понимание природы греха и неизбежной греховности телесно-тварного мира.