— Я позвоню тебе, когда что-нибудь станет известно.
Я ухожу, ни с кем не прощаясь.
Мне не повезло в жизни. У меня нет семьи. Два человека, которых я люблю, ненавидят друг друга. А между тем, я рожден для уютной жизни. Само слово «уют» — какое же оно приятное, теплое, как домашние тапочки. Произнеси его подряд раз десять, и придет дрема. В прошлом веке я был бы обычным добросовестным чиновником невысокого класса, более прочих писателей почитал бы Вальтера Скотта и Загоскина, у меня была бы спокойная милая жена и куча детей, которых я пестовал бы и наставлял мудрости простоты и уюта. На мне бы держалось государство, и было бы в нем все спокойно.
Но ведь не было для русской литературы более ненавистного типа, чем такой вот, каким я себя представил. Кто только ни измывался над ним, и более других — Чехов. Я уверен, он был злым, он ненавидел жизнь и живущих жизнью. Его типы это — желчные карикатуры, после чтения его рассказов кажется, что даже когда он был врачом, он обращался с людьми, как с трупами, и болезни его интересовали самые мерзкие. Во всяком случае, именно чеховы разрушили Россию, а революционеры лишь высадились десантом. На развалинах.
Там, в материнской квартире галдят о правах, а я хочу жить спокойно. На это я имею право? Или мое желание не человеческое? А в какую международную организацию мне обратиться с жалобой на ненавидящих друг друга моих родителей? Неизвестно еще, какие права человечеству нужнее, по крайней мере в этой стране, и если провести референдум, то есть хватать за руку каждого встречного и спрашивать, что ему более всего нужно в жизни, я уверен, большинство запросят покоя и уюта.
Друзьям Люськи важнее всего высказаться, а мне нужна другая жизнь. Пусть все вокруг встает на дыбы, я должен делать свое дело и не чувствовать себя эгоистом, большим, чем Люська, сестричка моя. То мое, во имя чего я копчу небо, честнее Люськиного, потому что в моем случае все вещи называются своими именами.
Мне до слез жалко сестру, но, в конце концов, мне она, как сестра, оставила только право жалеть ее.
Домой ехать не хочется. С тоской смотрю на телефонную будку, перебираю в кармане мелочь, затем захожу и набираю номер Ирины. Последнюю цифру задерживаю в диске — я не знаю, зачем я звоню Ирине, и когда все же последняя цифра прокручена и в трубке знакомый голос, я покашливаю и фальшивым голосом говорю:
— В общем-то ничего нового… Я сейчас приеду к тебе.
— Нет, — говорит она жестко.
— Почему?
— Ко мне нельзя.
— Ира, мне нужно поговорить с тобой.
— Я же говорю, ко мне нельзя. Разве не ясно?
— Чёрт с тобой!..
Двушек больше нет. Кидаю гривенник, и голос милого Юры Лепченко возвещает мне, что он жив и здоров, что мне будут рады. Слава Богу, есть куда приткнуться.
— Я все знаю, — говорит Юра шепотом, как только я вхожу.
— Откуда?
— Олег Скурихин звонил.
— А он откуда знает?
— Ирина звонила.
— Хотел бы я знать — кто позвонил Ирине?
Что и говорить, времена здорово изменились! Двадцать лет назад брата арестованной сестры разве пустили бы в дом? Разве суетились бы перед ним с такой услужливой готовностью — накормить, напоить, уложить спать, как вот сейчас суетится вокруг меня Юрина мама? Юра — счастливец, у него именно такая мама, какая нужна поэту, у него уютная мама, от нее исходит спокойствие и тихая теплота, и сама она маленькая, тоненькая, бесшумная; у нее очень красивые руки, приятный голос и в голосе только совершенно необходимые слова, ни одного лишнего.
Когда все приготовлено, мы остаемся с Юрой на кухне одни. Я ем все, что есть на столе, Юра пьет чай и радуется моему аппетиту.
— Сколько ей дадут? — спрашивает Юра.
— Статья семидесятая. От полугода до семи. Кто знает, как они ее оценивают…
— Слушай, они там что, совсем рехнулись? Девчонок-то зачем сажать!
Я согласен, но на его возмущение наверняка у
— А ты посмотри, кто сейчас у диссидентов заправляет всеми делами? Женщины.
— Твоя сестра — не Перовская.
— Почем знать? Она во всяком случае способна на то, на что мы с тобой не способны. Люська чертовски отчаянная девка. Вот мы были с тобой в церкви. Завтра берут меня за шиворот, тащат, куда надо, и спрашивают о тебе… Ты уверен, что я тебя не продам? Ну, смело, как на духу.
— А чего меня продавать… — мямлит Юра.
— Не крути. Я бы тоже за тебя не поручился. А за Люську — поручусь. Объясни, как это так получается? Почему девчонки крепче мужиков?
Юра мнется.
— Диссиденты, они вроде революционеров, их дело на ненависти построено…
— Положим, хотя и спорно. Ну и что?
— Ненависть… сильная эмоция заглушает чувство самосохранения… Я специально не думал на эту тему. Но, по-моему, нормальный человек не может убить человека, это внутренний закон. А из ненависти — может…
— Ну, а понятие элементарной порядочности, как оно вписывается в твое объяснение? Это сильная или слабая эмоция?
Юра вздыхает.