— Знаешь, — говорит он, — мне один человек, это давно было, предложил наркотик попробовать. Рассказывал, как это интересно, какие видения бывают. У меня от страха пот на лбу выступил. Это потому что я твердо знаю, наркотик — это ужасно. Хотя, наверное, попробовать можно было. Для интереса… — Юра умолкает, и я не понимаю, к чему эта история. — Или вот другой случай. В детстве. Поспорил я, что искупаюсь в проруби. Прыгнул. И теперь уже больше никогда не прыгну. Знаю твердо, это не для меня. — Он снова умолкает. Я пью чай и смотрю на него. — Тут не в порядочности дело. Мне так кажется… Когда я в прорубь прыгнул, я заорал так, что надо мной все смеялись. Я не знал, как оно, в проруби, и прыгнул. А кричать было, ну, скажем, непорядочно, неприлично. Не все люди знают предел своих сил. Тот, кто знает, тот хитрый человек, он ловко может распорядиться своим знанием.
— Что-то я плохо понимаю тебя сегодня.
— Я думаю, — говорит Юра, меняя тему, — что твоей сестре много не дадут.
Я тоже надеюсь на это, но предпочитаю об этом не говорить.
— Почитай стихи, — предлагаю вдруг. Я надеюсь, что он откажется, но, увы, он встает, отходит к окну, взглядом упирается в цветастую штору на окне. Читает уверенно и даже приятно. Я слышу неплохо зарифмованные слова о смысле жизни, о разочарованиях и сомнениях, и, ей-Богу, принимаю это всерьез, хотя за всю историю человечества таких стихов написаны километры. Очередной метр ничего не прибавит, потому что мудрость человечества — понятие не количественное, и даже не качественное, — это величина постоянная к единице времени. У каждого мгновения истории своя мудрость, и чужому мгновению она — всего лишь исторический памятник, предмет эстетического созерцания. Разве не сказал еще Шекспир, что жизнь — тень мимолетная, сказка в устах глупца, и разве кого-нибудь это убедило настолько, чтобы не жить?
Это последние строчки Юриного стиха. Он поворачивается ко мне, у него блестят глаза.
— Хорошие стихи! — говорю я, почти не кривя душой. — А есть у тебя стихи о том, как бы ты хотел жить? Стихи про другую жизнь?
Я уверен, что у Юры есть стихи на все случаи жизни. Но — ошибаюсь.
— Нет. У Ибсена есть.
— Ну-ка.
Он сразу преображается, даже как будто ростом подтягивается, и читает, глядя мне в глаза с мальчишеским озорством:
— А ты, брат, романтик! — искренне удивляюсь. — Что же мешает тебе «лететь орлом»? Впрочем, да. «Балласт рассудка». Его не сбросить современному человеку. А я, между прочим, женюсь на поповской дочке и намерен в ближайшем будущем наплевать на все прочее, что поперек. А?
Хвастливых интонаций не скрываю и вижу откровенную зависть в глазах Юры.
— Ну, когда женишься, тогда и посмотрим, — говорит он.
— А тесть мой будущий — священник, и не чета твоему батюшке бунтующему.
— Почему? — обиженно спрашивает Юра.
— Почему?
А и правда, почему я вдруг противопоставил отца Василия тому священнику, который ведь поразил же меня? Я пытаюсь объяснить это одновременно себе и Юре.
— Пожалуй, так… Над твоим священником знамя… не знаю, какого цвета, но знамя… А над этим, понимаешь, нимб. С твоим можно пойти и умереть, а с этим можно только жить. И хорошо жить. Я объяснил?
Юра не понял, но обиделся. Обижается он, как девица, пухнет нижняя губа и ноздри раздуваются.
— Ну, не дуйся, — говорю я ему, как сказал бы Люське или Ирине. — Твой батюшка — событие, явление, а мой — всего лишь частный случай и, наверняка, не единственный. А потом, я еще просто не все понял. Когда пойдешь к нему в следующий раз?
— Послезавтра.
— Пойдем вместе. Обязательно!
Мы еще долго треплемся на всякие прочие темы, пьем чай, слушаем враждебные радиостанции в надежде услышать про Люську, и слышим, наконец. Иностранные корреспонденты — люди деловые. Мне странно слышать нашу фамилию по радио, кажется, что это не про Люську, но это про нее, и как-то не то чтобы легче, но все же приятно, что не сгинула в неизвестность моя сестренка. И может, ей легче, ведь она знает, что уже сегодня ее имя прозвучит по радиостанциям Европы и Америки, и кто-то услышит его в России, и все близкие будут слушать каждое сообщение о ней.
В третьем часу ложимся спать, но я еще долго не могу уснуть, у меня ощущение, что не чиста моя совесть. Но мозги — уставшие, и от копания в совести я устаю еще больше и от усталости, наконец, засыпаю.
Где-то за полдень мы с Юрой встаем, пьем кофе, я звоню матери, и мы договариваемся на следующий день вместе ехать в Лефортово с передачей.