— Идем, Герасим, на плоты. Связался… — дернул Васька за рукав бледного и хмурого Григорьева.
Григорьев вздохнул, дождался, пока Авдотья вошла с Савелием в избу, и бросил топор в крапиву.
Товарищи шли рядом, обходя камни, и, шурша сапогами в траве, шли медленно, опустив головы.
— Эх! — тяжело вздохнул Григорьев и сплюнул. — Я же по-серьезному, правильно хотел! Ан, вот как вышло…
Васька понимал, что Герасиму перед ним неудобно и он оправдывается, чтобы не было стыдно. Успокоил:
— Авдотье тоже не легче.
— Ну, она теперь притихнет! — упрекнул женщину Григорьев. — Бабы народ такой… Глаза разбегутся, а сердце стоит!
— А вот посмотрим: всерьез она или так.
Григорьев горько усмехнулся.
— Ладно, поплыли!
— Эх, жаль! Вот у вас с Авдотьей жизнь завязалась, сквозь воду и огонь прошли, а не будет она твоей женой. Не решится!
— Все-таки домой пошла — не за мной! — сказал Григорьев и оглянулся. — Ну, да теперь шабаш! Чужая! В моей жизни сердце ее стучать не будет! Плывем!
Но поплыть им не удалось Сломанное рулевое бревно заменять пришлось до вечера. Вода еще не схлынула, и чуть было двинувшиеся плоты, как нарочно, застряли, застряли надолго и безнадежно меж подводных глыб обвалившейся скалы. Задние плоты силой течения напирали, и головной плот еще крепче вклинился в каменную щель — не сдвинуть. Решили подождать, когда схлынет вода. А схлынет она к утру.
Григорьев затосковал и все посматривал за скалы на глиняную дорогу, синюю от вечернего света, — не бежит ли Авдотья. На душе его было грустно и сумрачно. Что ж, одним махом нельзя перевернуть жизнь. Видно, такова его судьба, он уедет один, а она останется… Трудно ей сразу — в другую жизнь!
За день травы и сосны высохли, нагретые скалы были горячи и жарко пахли камнем и мохом, как в бане.
Ночью, когда только-только замерцали звезды, стало прохладно, но от лаковой тяжелой воды веяло теплом, пахнущим щепкой, травами, смолой. Воздух, до неба темный, скрыл тайгу, в тишине позванивали шорохи. У палатки на столике горел фонарь с красным пламенем за стеклом. Свет веером раскинулся вокруг, будто облако над костром.
Васька уснул, положив пиджак на бревно, а на пиджак — голову. Жвакин лежал на спине, будто смотрел от нечего делать в небо. Саминдалов и Майра на последнем плоту уснули раньше всех, укрывшись с головой.
Григорьев, спустив босые ноги в воду, медленно стирал рубаху и подглядывал сон Коли и Тони. Они спали на жестком брезентовом плаще, спали, как дети. Голова Коли, лицо — в грудях девушки, так и уснул с улыбкой. А у Тони на лице хмурое выражение — гневно сжаты тонкие губы: никому не отдаст свое ласковое, уготовленное самой судьбой счастье!
Григорьев долго смотрел на них, будто оберегал сон молодых, и вспоминал себя молодым. И ему когда-то ничего не надо было, кроме свидания и ласкового смеха Ганны!
В груди шевельнулось какое-то новое, нежное чувство, когда он смотрел на Тоню и Колю. Ему захотелось позаботиться о них, укрыть их потеплее, поправить подушки и погладить обоих по голове. На сердце хлынула досада: вот ему уже за сорок, а он еще не был отцом, и нет у него семьи, сына или дочери… Так можно и всю жизнь прожить пустоцветом!
И думать об этом еще тяжелее, когда вокруг тишина и все спит в ночи. Изредка только вспорхнет задремавшая было птица да плеснет рыба… и снова тишина, горячая, тяжелая, ночная…
По глиняному обрыву тянутся к воде корневища сосны и черемухи — переплелись щупальцами у берега, повисли, мокнут — пьют воду. Блестит кромка воды по обоим берегам, как тяжелые серебряные ленточки ртути.
Вдруг над головой бабахнул выстрел, — эхо прокатилось, гремя по горам и, уменьшаясь, долго еще щелкало далеко-далеко в таежных падях.
Григорьев вздрогнул, недоумевая, и прислушался к эху. Стреляли где-то за скалами в озерцах. Успокоился: наверное, захмелевший житель глушит там глупых сонных щук на пироги с самогоном.
Кто-то на берегу раздвинул шуршащие травы на две стены и вышел, ступив на песок. Григорьев всмотрелся и узнал Авдотью.
— Это я, — приглушенным шепотом сообщила она и опустила голову. — Вот и добралась… проститься.
Григорьев обрадованно, будто уверяя себя, растянул:
— Пришла-а. Ну, иди… — и кивнул на дощатый мостик, перекинутый с плотов на берег.
И, когда она села рядом, положив руку ему на руку, он, посмотрев в ее виноватые глаза, спросил:
— Кто из ружья ночь-то пугал?
Махнула рукой в ответ:
— А-а! Это Савелий. Сонных щук добывает.
— А ты… как?
— До утра теперь не вернется он. К тебе я…
Авдотья наклонилась к его уху, зашептала горячо:
— Слушай, Герасим, родной мой, надумала я. Слышь? Возьми меня с собой! А?
Григорьев помолчал, отнял руку.
— Мужа куда денешь?
— Ха… Он не пропадет. Другую работницу сыщет! — засмеялась тихо, беззвучно. — Нас дур-то хоть пруд пруди, лишь бы замуж да дите какое — все семья!
Григорьев расправил бороду, обернулся к ней и, смотря прямо в лицо Авдотье, твердо проговорил:
— Тебе нельзя бежать со мной, нельзя. Если бы трое — ты, муж и я — знали обо всем — можно. А то вся деревня знает. Не могу… как вор.
Авдотья с разочарованной горечью спросила: